Роман Литван. Прекрасный миг вечности

Том 2

(Роман. М., 2004)

МОЕЙ ЛЮБИМОЙ МАТЕРИ ПОСВЯЩАЮ

Она дала мне — невероятной самоотверженностью, терпением и

муками — необходимые качества. Как мало Ей воздано было при жизни.

Пускай хоть теперь я назову словами прекрасную эту душу, простую и

добрую и мудрую, и воздвигну памятник — такое слабое утешение перед

лицом вечной потери.

Зачем надо было? Он сам не знал.

Так просила душа.

Василий Шукшин. Мастер

Вы такие нестерпимо ражие...

Александр Галич

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

Кругом них трепыхались красные транспаранты. Красный флаг, доверенный их классу, нес Силин: Бондарев и Андреев угрозами — полушутя, полусерьезно — заставили его подчиниться почетному бремени.

Они застряли напротив Главного почтамта на улице Кирова, движение их колонны застопорилось, никто не знал, когда пойдут дальше. Улица была запружена толпой. Грузовой автомобиль, в кузове которого сидели солдаты в пилотках и с надетыми через плечо скатками шинелей, стоял у кромки тротуара.

Облака заволокли небо сплошной, белой пеленой. Было пасмурное, но теплое утро седьмого ноября.

Стрелки часов на почтамте показывали пять минут одиннадцатого — парад на Красной площади начался.

— Интересно, будет Сталин на трибуне, когда мы пройдем?

— У Дюки интересы — политические, — сказал Кольцов.

— Нет, серьезно. Он иногда уходит. Хорошо бы был.

— Был-был, да и запил. И завопил. И в бак залил... А он пьет водку? — спросил Валюня.

— Ты! кончай! — недовольно сказал Илья. Он оглянулся.

Кольцов перестал улыбаться и отвел в сторону глаза.

— Будет — не будет, все равно идти надо, — сказал Борис.

— Авось повезет, — сказал Женя.

Он с спокойным интересом наблюдал толпу. Некоторые лица были радостные и возбужденные, некоторые — хмурые, усталые; но во всех глазах выступало нетерпение и ожидание.

Он увидел женщину в ярком цветастом платье с коротким рукавом — она танцевала на тесном пятачке, подняв кверху и в стороны пухлые руки. Женя потянулся к ней, сразу же вспомнив дядю Илью. Протиснулся сквозь круг зрителей, ритмично хлопающих в ладоши, и в упор посмотрел на нее.

Ее безразличные глаза скользнули по его лицу и не задержались, она не узнала его. Он удивился, какая она сравнительно молодая, далеко в прошлом она показалась ему старухой. Усмешка кривила ее губы.

Он не сомневался, что перед ним — тетя Валя, сестра дяди Ильи.

Потом, когда она кончила танцевать и, надев кофточку, взяла под руку одного из зрителей и они прошли мимо Жени, она опять посмотрела на него и отвернулась, в глазах ее была откровенная радость — она прижалась к своему спутнику, потерлась подбородком о его плечо, что-то сказала ему и весело рассмеялась.

Толпа закрыла от него женщину. Вот еще раз увидел он за головами и спинами ее прическу, незнакомый мужчина находился рядом с ней, и Женя представил себе его непроницаемое лицо.

Он хотел подойти и заговорить с нею. Столько лет прошло — он был маленьким, когда дядя Илья привел его к ним в гости. Еще не поздно было догнать ее, он приблизительно угадывал, в каком месте в толпе передвигается она под руку с незнакомцем.

— Погляди, — сказал Дюкин. — Гляди, как Мося вырядился.

Женя не понял, о чем он говорит, и беспокойно вглядывался вдаль, недоумевая по поводу невероятного превращения тети Вали. «Это точно была она. Наверное, я старею, а она такая же была раньше».

Мося приблизился к ним, на нем были узкие брюки-дудочки, он был без пиджака, пестрая рубашка, явно заграничная, привлекла всеобщее внимание; он буквально лопался от гордости.

— Стиляга, — презрительно сказал Солоха.

— Мося, — сказал Рыжов, — твое счастье, что праздник. Ты в рубашке родился.

Мося рассмеялся и скорчил рожу.

Любимов и Катин смотрели на него внимательным, изучающим взглядом. На некоторых женщинах были одеты платья из цветной ткани, но мужчины и мальчики все поголовно были окрашены в однообразно темные, темно-серые, темно-коричневые тусклые тона, и на этом сером фоне Мося выделялся резким, ярким пятном.

— Мовсюков, вы почему так поздно? Вы на демонстрацию, как на школьный урок, опаздываете.

— Да я, Лариса Васильевна... Я...

— Я — последняя буква в алфавите.

— Я... На Комсомольской вышел. И все шел, искал свою школу. И вот где догнал!

— Есть чем гордиться, — сказала Лариса Васильевна, окидывая его с ног до головы презрительным взглядом. — Все, как люди, собрались на Стромынке. А вы...

— А он — дитя горчичного рая.

— Почему, Бондарь?

— Потому, дорогой мой Володя, — высокомерно ответил Бондарев Катину, — что тебе этого не понять. На генеральную репетицию таких, как ты, в МГУ не пускают.

— А ты?

— Меня пускают. Хоть я... Слышь, Корин?.. Хоть я и не собираюсь стать знаменитым актером, как некоторые зубастые Магометы.

— Сам ты Магомет!

— И графы Монте-Кристо, — добавил Бондарев.

— Ты... Ты! — воскликнул Катин, вытаращивая водянистые глаза и брызжа слюной от негодования.

— Кончай, — сказал ему Любимов, и повернулся к Мосе. — Правда, ты играешь Поля Робсона?

— А что?

— Он будет играть Поля Робсона, — напыщенно сказал Бондарев. — А сейчас он репетирует... Ты бы видел, какую черную ему намазали рожу, — обычным тоном произнес он. — Сдохнуть можно.

— Чем гримируют под негра?

— Жженой пробкой, — сказал Мося.

— Не слетает? — спросил Любимов.

— Его не узнаешь, — опять вступил Бондарев. — На расстоянии... я из зрительного зала смотрел, метров двадцать-тридцать... пока он говорить не начал — стопроцентный как будто черномазый. Если б я заранее не знал, что Мося... Все равно я не узнал его. Как чужой, понял?

— У вас все места забиты? — спросил Любимов. — Может, проведешь меня?

— Полицейские всегда требуются. Школьники... просто в классе.

— Проведешь?

— В субботу приходи на улицу Герцена. Знаешь, где клуб МГУ? В пять часов. Жди меня у дверей.

— А мне можно? — спросил Щеглов.

Мося не успел ответить.

— А я вкалывать не собираюсь, — перебил его Бондарев. — Я буду смотреть в зрительном зале и развлекаться. А вы, плебеи, меня развлекайте.

— Сам ты плебей, — рассмеялся Рыжов и с силой толкнул его в бок. Бондарев отлетел на несколько шагов. Он посмотрел на Рыжова, и ничего не предпринял. Кругом перемещалась толпа народа. Андреев стоял рядом с Рыжовым и усмехался.

— Сар-да-на-пал, — легко и небрежно обронил Бондарев.

Тем временем они продвинулись по улице Кирова до площади Дзержинского, и здесь их колонна снова задержалась. В 1951 году еще не было здания Детского мира, и не было посередине площади памятника Дзержинскому. Имелся только один выход из метро, знаменитое кафе-автомат возвышалось по одну его сторону, по другую стояла цепочка милиционеров, преграждая проход на улицу Двадцать пятого октября, ведущую к Красной площади, а на том месте, где сейчас рядом с пятым выходом из метро находится открытый всем ветрам скверик напротив Политехнического музея, тесно притулились один к другому несколько двухэтажных невзрачных домов, в одном из них на первом этаже разместился букинистический магазин. Отсюда, с горы, Жене хорошо было видно, как внизу до самого Охотного ряда колышутся красные полотнища, головы и плечи людские сливаются в единую, неделимую плоть, словно там невдалеке гигантская гидра извивается и заполняет собою пространство от края до края широкого проспекта, это было тем более удивительно, что здесь вокруг себя Женя хорошо различал каждого отдельного человека и соседа рядом с ним, и свободный промежуток между ними.

От Сретенки медленно подвигался густой поток людей; оба потока соприкоснулись и остановились. По улице Горького шла колонна, и еще одна колонна двигалась от Манежа; проход на Красную площадь возле Исторического музея, прекрасного, строгого здания, завораживающего глаз, не был так широк, чтобы пропустить одновременно через себя все эти громадные реки, поэтому соблюдалась очередность, и поэтому 388-ая школа, пришедшая по улице Кирова, и те, кто пришел по Сретенке, вынуждены были остановиться и ждать. Несмотря на то, что людьми владело праздничное особое настроение демонстрации, во всем, и в продвижении колонн, и в их остановках, и в том, где кому надлежит находиться, — чувствовался порядок, дисциплина. Женя увидел покрытый пылью стеклянный купол над гостиницей, рестораном и кинотеатром «Метрополь», дальше за станцией метро Охотный ряд, будто соприкасаясь с нею, стоял старинный бело-зеленый дом, и Женя узнал этот дом, в Колонном зале которого он был когда-то на елке с тетей Любой, чтобы поравняться с ним, нужно было пройти целиком всю улицу, а за ним серое каменное здание Совмина, поворотясь фасадом поперек улицы, казалось, перегородило ее. Но Женя понимал, что тупик этот кажущийся, потому что люди двигались мимо Колонного зала; так бывает на реке, когда плывешь на лодке: следующий поворот реки представляется тупиком.

— Может, я с тобой пойду в субботу? — тихо сказал Катин Любимову. Тот пожал плечами. — Лёв, я очень хочу тоже пойти.

— Вон спрашивай у Моси, — громко ответил Любимов, издав характерный смешок.

— И ты хочешь в клуб МГУ? — сладко спросил Бондарев. — Не молчи, моя дорогая! — воскликнул он. — Ответь мне.

— Отвяжись. Что ты ко мне пристал?

— Я могу тебя провести, — переходя на любезный тон, сказал Бондарев.

— Я тебя проведу, Катин. Приходи в субботу.

— О, Дюка. Дюка... — Бондарев закатил глаза. — Впрочем, я ничего не скажу. Увидите. Все всё сами увидите. Корин, пойдешь с нами?

— Это будет спектакль, или еще только репетиция?

— Спектакль. Премьера.

— Давай сходим. В субботу можно.

— Дюка-то, скромник, он там две роли сразу играет, — пояснил Бондарев. — Судью и сыщика. Он будет в такой мантии...

— И Дюк играет? — спросил Щеглов. — Чего ж ты, Дюк, никому не сказал?.. А, Дюк?

— Не сказал — и все.

— Эх, ты, жмотина. Я бы сказал. На улице-то у нас кончился театр. Надо в классе организовать драмкружок. Любим, давай?

— Тебя назначим главным режиссером, — произнес Любимов с усмешкой.

— А может, тебя? — сердито возразил Юра.

— В общем-то, я тоже давно думал, — сказал Гофман. — Режиссером могла бы быть... Вера, старшая пионервожатая.

— Ну, уж нет, — быстро отреагировал Дюкин.

Бондарев подмигнул окружающим:

— Кончилась любовь.

— Трепло! — взвился Дюкин.

— Значит, не кончилась, а в самом разгаре.

— Заткнись!

— А что я сказал? Что я такого сказал? — с притворным испугом и суетливостью спрашивал Бондарев у Дюкина, и при этом обращался к окружающим, которые начали пересмеиваться. Дюкин возмущенно отвернулся от него, уши его стали ярко красные. Бондарев ликовал.

— Не надо. Перестань, — тихо сказал ему Женя.

Валюня насмешливо смотрел на них исподлобья:

Эти дэти... просят, чтобы их огрети. Титов, ты у них главный?

— У нас все главные.

— Главным режиссером хотят кого-то назначить. Длинный, как ты терпишь? ты, наш признанный атаман?

— Что тебе, Валюня, вожжа попала? Все в ажуре. Кончай заводиться.

— Заводится только грузовик. Или мотоцикл, — возразил Валюня.

— Он сегодня не с той ноги встал.

— Я на руки обычно встаю, Кончик.

Борис отошел от них на несколько шагов и, пользуясь случаем, присел на ограждение клумбы: большая круглая клумба с увядшими цветами занимала середину площади. Демонстранты как раз миновали ее, готовые по прямой линии спуститься к Колонному залу, и снова остановились.

— Лучше плохо сидеть, чем хорошо стоять, — с удовольствием сказал Борис.

Валюня пристально посмотрел на него серьезным и отрешенным взглядом — он размышлял.

— Лучше стоять на ногах, чем сидеть без ног, — сказал он.

— Ну, Валюня! Ну, Валюня! — после минутного напряженного раздумья воскликнул Борис и ударил себя ладонью по колену. — И здесь ты меня превзошел!..

Валюня неожиданно рассмеялся:

— В ажуре... — Кац с ощеренными зубами прошел мимо них. Он и Катин, тоже с выпирающими верхними зубами, — подозрительно, с замкнутым и отстраненным выражением на лице, покосились на чужого пришельца. — У вас все такие дундуки в вашем классе? — спросил Валюня.

— Почти что, — усмехнулся Кольцов.

— Да нет. Дядя шутит, — сказал Женя.

— Может, шучу. А может, не шучу.

— Вон отличный магазин. Я в нем купил «Мартина Идена» Джека Лондона, — сказал Юра, указывая рукой на букинистический магазин в двухэтажном доме. — «Человек, который смеется» Гюго тоже лежал, но один гад перед носом выхватил.

— «Человек, который смеется»? — переспросил Любимов.

Гофман, Катин и Восьмеркин приблизились. Теперь они с уважением смотрели на него. Корин тоже стоял рядом.

— А почему гад? — насмешливо спросил Бондарев. — Если кто у тебя выхватил, значит, он гад?

— А если у кого-нибудь Щегол выхватит, — заметил Дюкин, — тот хороший человек.

— Да нет, — смеясь вместе со всеми, ответил Юра. — Это я так.

— Я слышал про «Человека, который смеется». Я бы хотел ее прочесть, — сказал Гофман.

— У «Метрополя» еще один букинистический магазин. Мы сейчас мимо него пройдем. Но в нем почти никогда ничего не бывает. На Арбате магазин. В Художественном проезде вот такой законный магазин. Я в воскресенье прихожу к дверям минут за сорок, первый. И жду. Потом толпа такая наберется!.. Когда откроют, я бегу к прилавку, а они друг другу мешают, у меня полминуты или минута целая. Быстро все смотришь, чего увидел — хватаешь; и в кассу. Я там купил много чего. «Сестру Керри» Драйзера. «Отверженные» Гюго, вон Титов читал у меня. Однажды чуть не схватил полное собрание Мопассана.

— Чуть в Москве не считается, — сказал Бондарев. — А ты, я гляжу, парень не промах.

— Это книги! — ответил Щеглов. — Интересней всего, на улице Горького академический магазин. Где коктейль-холл, знаете? Он в девять открывается. В него редко кто ходит. А там есть художественный отдел. Я сначала в него еду, а потом оттуда иду в Художественный проезд или на Арбат. В декабре будет подписка на Бальзака, слышали? Вот бы надо не упустить. В пятнадцати томах.

— А у тебя «Морской волк» Лондона есть? — спросил Любимов.

— Нет еще. А у тебя?

— Есть.

— Ты читал?

— Еще не читал, — нехотя ответил Любимов. — Зато я прочел «Фараона». Вот это вещь!..

— Кто написал? — спросил Юра.

— Не помню.

— Болеслав Прус, — сказал Гофман.

— Да, кажется.

— Болеслав Прус. «Фараон»... Интересно? — спросил Юра у Любимова.

— Вот такая вещь!

— Достану.

— Ха-ха. Попробуй достать. Это довоенное издание. С гравюрами. Про него сейчас и не слышно нигде; уникальная книга. Брат мой сохранил.

— У нас в школьной библиотеке есть. Я там брал, — сказал Гофман. — В двух томах. Действительно, там помещены старинные гравюры.

— Надо взять, — сказал Юра.

— Возьми обязательно. А если хочешь, я тебе могу дать почитать, — сказал Любимов.

— Спасибо. А я тебе дам «Отверженные», хочешь?

— Дай мне «Отверженные», Щегол. Я хочу прочесть про Гавроша. И про Анжольраса, вот был человек!..

Юра посмотрел на смущенного Дюкина, потом перевел глаза на Любимова.

— Хорошо, — сказал он. — Бери, Дюк, сперва ты... Ты быстро прочтешь?

— Три-четыре дня.

— Четыре дня подождешь, Любим?

— Так и быть. Подожду.

— Все равно праздники. А Дюк сейчас мимо меня пойдет, я ему и дам. Ты только не обижайся.

— Да никто не обижается! — возразил Любимов.

— Правда, не обижаешься?

Любимов в сердцах выругался.

— Я смотрел пьесу «Отверженные», — сказал Дюкин. — В ТЮЗ-е. Сила!.. Но хочется книгу прочесть. В кино «Тарзана» смотрели, и то в книге свой интерес. А пьеса...

— А чего ты сердишься? — спросил Юра у Любимова. Тот вытаращил глаза и шарахнулся в сторону от него. Юра жалостливо на него смотрел; потом он сплюнул и сказал Восьмеркину: — Толкучка рядом с подписным магазином в Художественном проезде... черный рынок, знаешь?.. Я в прошлое воскресенье видел «Королеву Марго». Отгадай, сколько стоила. — Восьмеркин пожал плечами. — Ну, сколько?.. Ну, примерно.

— Двадцать рублей.

Юра весело рассмеялся.

— Ты там ни разу не был?

Любимов опять вернулся к нему и сказал на редкость примирительным тоном:

— В следующее воскресенье пойдем вместе. Давай, Щегол?

— Откуда ты деньги берешь? — спросил Бондарев.

— А я теперь ни на что не трачу. Пойдем. Конечно, — сказал Юра Любимову с радостью и снова обратился к Бондареву: — Я... мне рубль в школу дают, а я не трачу. И на кино в воскресенье, и на день рождения... Иногда прямо на книги дают, если попрошу и если матухе покажется, что книга нужная. Вот смех, у нее все наоборот... Я даже мороженое перестал покупать, все деньги собираю на книги.

— Ну, что ж, — сказал Восьмеркин. — Молоток.

Женя увидел, что Щеглов сияет от гордости, почти так же, как Мося со своей рубашкой и с брюками-дудочками, к которым, впрочем, был потерян интерес окружающих. Жене сделалось любопытно сообщение Юры о «Королеве Марго», и он ждал продолжения, но, видно, Щеглов позабыл, о чем говорилось минуту назад.

— На толкучке «Остров сокровищ» Стивенсона не видел? — спросил Гофман.

— Нет. Ее ни за какие деньги не достанешь. Да!.. а «Королева Марго» стоила сто рублей!

— Не трепи, — сказал Восьмеркин.

— Я сам видел!.. И один мужик купил.

— На кой черт она нужна за сто рублей? — спросил Восьмеркин. — Прочел и отдал; и больше не нужна. Обязательно на полке у себя держать, что ли? Чтобы стояла.

— Ничего ты не понимаешь, — сказал Юра. — Если мне чего нужно в мою библиотеку... Да, в библиотеку... Я никаких денег не пожалею.

— Если, конечно, они будут, — сказал Любимов.

— Конечно, — сказал Юра. — Например, за Марка Твена или за «Бравого солдата Швейка» ничего не жалко. И за «Иудейскую войну» Фейхтвангера... я только несколько страниц, у тетки моей когда был, прочел — и оторваться не мог. Она мне не дала с собой, а я не люблю у нее сидеть читать. Ни сесть, ни лечь по-человечески. Не то; все впечатление портится. Я книгу люблю читать, чтобы... не мешали.

— А ты в трамвае не читаешь? — спросил Катин.

— Читаю.

— Ну?..

— Там все чужие. Я их не замечаю.

— Вот ты прочтешь «Фараона», тогда скажешь. Никакая «Иудейская война» не сравнится. Это все равно, что «Швейк» и... «Теркин», может, интересно, но куда там «Теркину» до «Швейка»?

— А тебе откуда известно?

— Я читал.

— Ты! Читал?

— Чего тебя так удивляет? — спросил Любимов. — Да, читал.

— Даже если не знаешь, — сказал Гофман, — всегда легко предположить, что, кроме тебя, другие люди тоже читают книги. Это в тебе есть, Юрка: ты себя иногда считаешь пупом.

— Кто считает, что он пуп, — сказал Дюкин, — тот глуп.

— Щегол, пойди на два слова, — сказал Бондарев. — Идем сюда. Тебя «Айвенго» интересует?

— Вальтер Скотта?

— А черт его знает, какого там скóта. Может, Скотта. Надо тебе? Двадцать пять рэ, и она твоя.

— В хорошем состоянии? — спросил Юра, смущенный тем, что его знакомый, однокашник, затевает с ним торговлю; он почувствовал неловкость. Он был возбужден разговором, в котором все хотели знать его мнение по самым различным вопросам, а он, будучи центром внимания, ни разу не сбился, не уронил своего достоинства. Его щеки раскраснелись, глаза блестели, но несмотря на возбуждение, он подумал, как это бессовестно, что Бондарев торгует со своими. И оттого, что демонстрация и какая-то особая умиротворенность, праздничная неторопливость вокруг, и даже запах был особенный, праздничный, и не слышно было автомобилей, и трамваи замерли неподвижно, и все это было непривычно, небуднично, — предложение Бондарева показалось Юре нереальным и диким. — Она у тебя лишняя?

В Бондареве не наблюдалось ни капли смущения. Назначив тройную цену за книгу, он спокойно и холодно смотрел на Юру.

— Она мне не нужна. А четвертная нужна. Меньше вопросов, Щегол. Хочешь — бери. А не хочешь, я отнесу ее в Художественный проезд, мне там еще спасибо скажут.

Он даже не солгал, не привел никакой отговорки. Он действовал напрямую нагло, и Юре сразу стало с ним легко, почти как с чужим.

— Принеси в школу. Я возьму.

— Не забудь деньги притащи.

— Хорошо, хорошо, — поспешно произнес Юра: все-таки неприятный осадок оставался на душе.

— Если нам дать всем волю... — Любимов жестикулировал и горячился тем сильнее, чем хладнокровнее Гофман отвечал ему. — Мы, знаешь, наворотим!.. Вообще ни одной книги нельзя будет купить.

— Я с тобой не согласен. Дело не в свободной продаже, а в том, что просто не хватает книг. Желающих купить книги больше, чем книг. — Гофман пожевал левой стороной рта и, словно перекатив что-то во рту, пожевал правой стороной. «Может, у него там, правда, жвачка?» подумал Дюкин, пытаясь вслед за ним с помощью языка изобразить жевание в пустом рту. — Вот посмотри: «Поджигатели» и «Заговорщики» Шпанова днем с огнем не сыщешь, а «От всего сердца» Елизара Мальцева подходи, пожалуйста, — бери. Никто особенно не хватает. И «Кавалера Золотой Звезды», в общем-то, свободно можно достать. Известно, что чем суровей законы, тем больше преступность, а ты хочешь законом запретить продажу. Так ничего не добьешься.

— Значит, пусть будет спекуляция? В три, даже вон в десять раз дороже цену пусть назначают?!

— Спекуляция — нехорошо. Но если ты издашь какой угодно закон, она не прекратится. Она еще хуже в темноте разрастется.

— Ну, ты даешь, Гофман!.. «Спекуляция — нехорошо; а я ее разрешаю». Тогда уж скажи, что библиотеки не нужны, ни школьные, никакие... пусть каждый свою личную библиотеку имеет.

— Я вообще не понимаю, зачем нужны личные библиотеки, — сказал Восьмеркин. — Я бы их запретил. Тогда бы все проблемы с книгами были решены.

— Вот — слышал!.. — Любимов, смеясь, показал пальцем на Восьмеркина.

— Ну, это твоя идея, — сказал ему Гофман. — Разве можно решить какую угодно проблему запретами? А где остановиться?

— Как?

— Я говорю, если начать запрещать, где остановиться? Сначала свободную продажу запретить. Потом библиотеки запретить. А потом, может, книги перестать печатать?.. Просто если б напечатали больше тех же «Поджигателей», вот это было бы решение проблемы. Уверяю тебя, если б эта книга стояла в магазине на полке, никто не стал бы ее покупать с рук. Да ты бы еще подумал, купить ее или не купить в магазине.

— Вообще-то, ты... — Поводя кистью правой руки в воздухе и скорчив кислую мину, Любимов размышлял. Он был выше на полголовы Гофмана и Восьмеркина, а низкорослый Дюкин макушкой был вровень с его ключицами; он растянул губы, оттянул щеки к ушам, сощуренные глаза его превратились в щелочки, морщины собрались на лбу — он не сомневался в своей незаурядности и внутренней, и внешней настолько, что даже эта кислая, жалостливая мина была ему к лицу.

Гофман посмотрел на его театральные жесты и мимику и усмехнулся.

Восьмеркин и Дюкин с серьезным и внимательным видом ждали продолжения.

— Почему, действительно, не могут напечатать столько книг, сколько надо? — спросил Катин.

— Это экономически неоправданно, — заметил Восьмеркин.

— Почему? — спросил Катин.

— Без знания политэкономии этого нельзя понять, — сказал Восьмеркин. Все посмотрели на него. — Я бы мог тебе разъяснить, но это долго. Лучше в другой раз, — важно сказал он и сомкнул губы.

— «Иудейскую войну» ты или плохо читал, — сказал Гофман Любимову, — или, извини меня, не понял. А «Теркин», даже если он тебе не очень понравился... ты же не станешь думать, что все, что нам с тобой нравится, — хорошо, а все, что не нравится, — плохо.

— Ну, еще бы!.. — сказал Любимов.

— Конечно, — сказал Гофман. — Разумный человек умеет объективно смотреть.

— Должен уметь, — сказал Любимов. — Поэтому я и говорю. Как бы мне ни хотелось иметь свои книги... и купить их, или обменять на лишние... все равно я считаю, что продажу книг с рук надо запретить.

— Опять запретить...

— Да. Запретить. Я не со своей колокольни, а я объективно смотрю!

— М-да... Ну, ладно, — сказал Гофман, — запрещай. Это становится бесполезный разговор...

— Почему?

— Потому что книг от этого не прибавится, желающих не уменьшится. И сама спекуляция не уменьшится, а увеличится. Кроме вреда, от твоего запрета ничего не получится. Понимаешь ты или нет? Нужно искоренять само зло, а не прихорашивать его сверху. Не маскировать красивыми покрывалами, или шторами, — неожиданно разгорячась, говорил Гофман. — А в данном случае, зло — это нехватка книг. Запрети свободную продажу — спекуляция уйдет в подполье, и я погляжу на тебя, сколько ты тогда будешь за книгу платить!.. Ты же первый наплачешься.

Лицо у Любимова застыло и сделалось непроницаемое; он смотрел на Гофмана невидящими глазами и молча слушал, не имея, что возразить.

— Любим, поднимай руки; сдавайся. Он прав, — сказал Дюкин.

— Ни тот и ни другой неправы. Они оба впадают в крайности, — сказал Женя. — Если сегодня по какой-то причине больше книг выпустить нельзя, то тут нечего и говорить. Но пускать на самотек продажу и перепродажу книг, чтобы барышники заламывали бешеную цену, тоже нельзя. Ведь есть же букинистические магазины. Пускай все туда отдают и там покупают. Нам, конечно, трудно судить, мы мало знаем. Но одно ясно: если запретить личные библиотеки, то почему тогда не запретить личные дома или личные наши пиджаки? Здесь Мишка прав.

— Личная собственность разрешена в конституции, — сказал Дюкин.

— А почему бы и не отменить личную собственность? — спросил Любимов. — Нам бы тогда всем по очереди выдавали носить Мосины брюки.

— Ну, это как наказание, — сказал Дюкин.

— Почему?

— А тебе понравились?

— Надо к ним привыкнуть, — сказал Любимов. — Но это сейчас входит в моду.

— Ф-ф-входит ф-в моду, — фыркая недовольно, повторил Дюкин, с презрением переводя глаза с Мосиных брюк на Любимова.

— Что тебе не нравится? — спросил тот с усмешкой. — Просто непривычно. А Мося молодец. Он первый у нас отважился.

— Тоже мне молодец, — проворчал Дюкин.

— Любим, — обратился Гофман, — я хочу тебе сказать последнюю вещь. «Теркин» Твардовского, как бы мы сегодня от него ни плевались...

— А никто не плюется, — сказал Дюкин. — Великолепная поэма.

— Тем более... Это книга на века. Сегодня, конечно, мы смотрим на нее с сегодняшней стороны. Но через сто лет она будет смотреться так же, как «Тиль Уленшпигель». Даю голову на отсечение. «Василий Теркин» — это эпос, в нем отражена вся эпоха, и даже сами стихи, которые, по-твоему, плохие, на самом деле — тоже есть отражение эпохи. Так люди говорили, так чувствовали, и так Твардовский это отразил. Он — гений.

— Вот что значит быть отличником. Шпарит как по писаному, — сказал Бондарев.

Любимов коротко хихикнул, на лице его появилось полупрезрительное, насмешливое выражение. Но он ничего не сказал. Он с характерной для него театральной изысканностью посмотрел на Гофмана, уничтожая его взглядом: в свое время от Любимова не ускользнула мимолетная усмешка Гофмана, который теперь как простой болван — как Щеглов или как Силин — возвратился к забытому разговору.

— «Тиля Уленшпигеля» написал Шарль де Костер. Я очень его люблю, — сказал Юра.

— Твардовского ты любишь меньше, — заметил Любимов.

— Ты это отлично знаешь. Я тебе говорил. Я его совсем не люблю. Он скучный, однообразный. Я вообще стихи мало... уважаю.

— А Пушкина? — спросил Дюкин.

— Нет. Мне Лермонтов больше нравится. Он... понятнее, проще... Понятнее.

— Эх, ты, а еще писателем хочешь стать.

— А чем тебе Лермонтов плох? — спросил Юра.

— Лермонтов не плох, — серьезно ответил Дюкин. — Но если сравнивать Пушкина... ПУШКИНА и Лермонтова — двух мнений здесь быть не может. Понял? Вторая в русской поэзии фигура — Маяковский, но их нельзя сравнивать по особой причине.

— Маяковский фигура? Он вообще не поэт! — воскликнул Любимов.

— А кто же он, по-твоему?

— Дерьмо.

— Иди! Ты! — Дюкин сжал кулаки и двинулся на Любимова.

— Стой, Дюка!.. Ты читал, что Есенин о нем сказал?

— Ну, и что?.. Маяковский был новатор, каких никогда не было! А ты...

— При чем тут, новатор или не новатор?.. — крикнул Любимов. — Новатор―консерватор―карбюратор. Маяковский рифмовал строчки, а таланта поэта у него не было ни на грош!

— Это кто тебе сказал? Сталин о нем сказал — величайший поэт эпохи! Это тебе что? Гофман...

— Я тоже не люблю Маяковского... Ни Асеева, ни Суркова, — с улыбкой произнес Гофман. Не прошло недели, как Любимов спрашивал у него мнение о Маяковском, и он сказал ему эти самые слова: рифмовал строчки, а таланта поэта у него не было ни на грош. Любимов признался, что не знает Маяковского. — И вообще, честно говоря, Юрка прав; у него есть мозги, и он хорошо чувствует прочитанное. Из поэтов мне ближе Лермонтов и... вообще прозу я больше люблю, чем поэзию. Только, конечно, не Платкова, не Назара Плюнова, не Насраевского, не...

— Да кто их любит! — воскликнул Юра.

— Есть!.. Есть у него мозги!.. Или нет? — спросил Бондарев. — А что, если посмотреть?

Его шутка заставила всех рассмеяться, и на этом серьезный спор прекратился, потому что они поравнялись с Историческим музеем. Колонна выстроилась в ряды и пошла ровным шагом, без остановок. Впереди, на вершине горы, показался мавзолей. Стал отчетливо слышен голос диктора, выкрикивающего лозунги. Женя шагал по брусчатке, впиваясь глазами в трибуну и испытывая волнение. Люди на трибуне пока еще не были видны. Упоминание Щегловым «Сестры Керри» Драйзера помогло Жене представить дядю Илью, этажерку у него на квартире, именно эту книгу он попросил почитать, когда был там, а дядя Илья почему-то отказал ему. Он подумал, что обязательно надо взять ее у Щеглова, который был смешон и одновременно заслуживал уважения своей привычкой произносить вместе с названием книги имя автора. Женя с усмешкой подумал, что Щеглов, Любимов и, может быть, Гофман так самоуверенно, с таким апломбом высказывают, как собственные, мысли, взятые у взрослых, и Дюкин прав тысячекратно, повторяя постоянную свою присказку, свой вопрос, употребляемый в роли смазки, как любое ругательство или навязшее словечко: это кто тебе сказал? — может быть, он один и был самостоятелен. Да и то навряд ли, все мы одинаковы, мельком подумал Женя.

дальше >>

________________________________________________________

©  Роман Литван 1989―2001 и 2004

Разрешена перепечатка текстов для некоммерческих целей

и с обязательной ссылкой на автора.

Рейтинг@Mail.ru Rambler's
      Top100