Роман Литван. Прекрасный миг вечности

Том 2

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава пятая

Он прошел в комнату, усталый и непонятно чем расстроенный. Бабушка стала спрашивать о демонстрации, а у него не было желания открыть рот. Голода он не чувствовал. Но когда она поставила перед ним полную тарелку борща, подвинула соль, хлеб, головку чеснока и Женя нехотя проглотил несколько ложек, на него напал волчий аппетит, безумная жажда насыщения, он с жадностью набросился на еду, и бабушка сказала:

— Тише. Не проглоти ложку. Никто за тобой не гонится.

— Сталина видел, — сказал Женя. — Почти близко.

— Он, конечно, с тобой поздоровался?

— Конечно. Не только с каждым за руку здоровался, но приглашал в гости... Смеешься ты, бабушка?

— Я вижу, он всех вас сытно накормил.

— Да там миллион народу, — сказал Женя. — Еще он должен нас кормить. Скажи спасибо, он вышел на мавзолей. Он теперь редко выходит. Я его видел.

— Это тебе много прибавило.

Женя спросил, чтобы переменить разговор:

— А где Милка?

— С мамой пошли они звонить. Любе. Она, может, завтра приедет. Будут Рита с дочкой, Наталья...

— Маргарита Витальевна?

— Да. Жена Романова, то бишь теперь, наверное, вдова. Обрадовался?

— Она очень... хорошая.

— Красивая, ты подумал?.. Да, она недурная. Наталья, правда, ее не любит. Но если Люба — здесь будет такой кавардак, как-нибудь перемелется. А Мотя, скорей всего, не приедет.

— Давно он у нас не был. Ты не вздыхай. Очень он нужен. Буржуй.

— Не говори так, Женечка. Он тебе дядя.

— Он на маму озлился. Я считаю, он неправ — и пусть провалится. Я летом поеду в Муром, это в тот раз как-то не получилось... А на будущий год я опять заработаю.

Бабушка покачала головой, и на лице ее появилось такое непередаваемое выражение любви к внуку, какое только может быть у любящей бабушки.

— Он меня звал к себе жить. Да разве я вас брошу?

— Правильно, бабуля. Не бросай нас. Мы без тебя пропащие.

Она подошла, наклонилась и поцеловала его в затылок.

— Еще, может быть, Лида с Фаей и с Толей тоже нагрянут, — вспомнила она. — Где все разместятся? ума не приложу.

— Большой сбор. Пир горой устраиваем?

— Кирилл проездом в Москве, зайдет завтра к нам. Они хотят его видеть. Я бы Любу не звала, но, знаешь, как-то неудобно.

— Пусть будет. Вытерпим.

— И если она позднее узнает, ужас, что она станет творить. Уж лучше позвать.

— Пускай. Она добрая тетка, хоть и немного того.

— Ума у нее нет, — сказала бабушка. — Вот. Бери пример. Я вам всем говорю. Чтобы вы не были такими ненормальными.

— Будем стараться. Да, знаешь, кого я встретил? — Женя вдруг сообразил, что не следует бередить старые раны, и прикусил язык. — Нет. Это я... перепутал. Ты не знаешь.

Бабушка убирала со стола, и его промах остался незамеченным.

Он расслабился, хорошее настроение вернулось к нему. Никуда ему идти не хотелось. Слишком много людей он видел за день, и слишком долго их видел. У него была не закончена книга «В крымском подполье», он прилег с нею на диван и читал весь вечер. Приход мамы и сестры ненадолго отвлек его, а потом он опять продолжал читать. Людмила, мама и бабушка сели играть в подкидного дурака. В доме было тихо, в честь праздника тетя Клава не включала свою машину. От Чистяковых никогда ничего не было слышно. Ощущение сытости, тишина, покой убаюкивали его, подталкивали в страну сна. Он вспомнил девчонок, с которыми его сегодня свела случайность. Какие-то они были ненастоящие, особенно эта Валя. Заносчивые они были, слишком резкие. Впрочем, на улице и все вообще девчонки были такие, с ними никогда не удавалось поговорить просто, без дерганий, как, например, с Длинным или даже с Клепой; с ребятами можно было договориться по любому вопросу с полуслова. Даже хлюпик Леонтьев или порывистый неврастеник Щеглов были понятны, и ты им, если хотел, быстро мог стать понятным, а девчонки были особенные. Их особенность не поддавалась разгадке, она была таинственна, окутана тьмою и лишь смутно угадывалась на недосягаемой глубине. Когда зимой Володя тети Наташи увязался за ним, а он с ребятами крюком и привязанной к нему длинной веревкой цеплялись на коньках за машиной — такая была игра — и ехали до Бунтарской, где кончался ровно укатанный покров снега, или, если в другую сторону, хоть до самого моста перед Метрогородком, и многие падали, увлекая соседей, но сильные, балансируя на крепких ногах, испытывали всю прелесть независимо от них меняющейся скорости, и Володя тоже надел коньки и появился в толпе, ничем не выделяясь среди местных малолеток, Женя подъехал к нему, взял его за плечо, развернул со словами:

— Иди, иди отсюда. Отвечать за тебя. — И слегка подтолкнул его в спину. Володя посмотрел на него обидой и нелюбовью увлажненными глазами, через плечо, потому что Женя держал его спиною к себе, и укатил из толпы, без истерики, без лишнего нытья, что кипело у него внутри, можно было только догадываться, но внешне получилось все тихо, все как должно в мужской компании, потом он дулся, но позже дома — да и то недолго дулся. Он, конечно, не помнил, какую несправедливость пережил из-за него Женя в Малаховке, слишком он был маленький, поплакал взахлеб и успокоился, падение с дивана не искалечило его; но Женя не позабыл, и двоюродный брат не вызывал у него чрезмерной приязни. И совсем другое дело было с той же Людмилой, если она хотела настоять на своем, начинались слезы, ябедничанье, неожиданное упрямство, несгибаемое, насмерть; никаких слов, ударов она не понимала, и если уж она всерьез обижалась, несмотря на малолетний возраст, она помнила; враги ее были врагами до скончания дней. Она помнила. Она была на год младше Володи. Вот какая сущность была у девчонок.

Он заснул, и во сне ему приснилось, что он летает, парит в воздухе. Он в горизонтальном положении, как лежал на постели, так и поднялся на воздух, отделился от дивана, промежуток делался все толще и толще, поначалу он как бы нехотя взлетел чуть-чуть и задержался на этой высоте, а затем быстро взмыл вверх, распластал руки-крылья и понесся вперед, словно он был коршуном, серовато-белым коршуном, а может быть, он был чайкой, он полетел и опять завис на высоте, парил, меняя направление, влево и вниз, вправо, опять вверх, выше, выше, воздух был прозрачен, легок, почти неосязаем, он не имел плотности, чуть холодило Жене кожу спины и плечи, он постарался не замечать этого и, наслаждаясь, продолжал полет. Как на высоких качелях — сладостное замирание между ног, как в далеком-далеком детстве, когда он был маленький, беспомощный карапуз, на горшке, он сидит и тужится, дедушка, другие взрослые дяди, плохо знакомые, проходят через комнату и отбивают у него настроение, ему стыдно, в животе давит до боли, но все остановилось, замкнуло, а в присутствии мамы он все равно что был один, не стесняясь делал свое дело, в свое удовольствие, освобождаясь от груза, сладкое спокойствие разливалось по телу, — такая же сладость охватила его целиком сейчас, необычайная легкость, от которой он не хотел отрешиться, не хотел просыпаться, если б он мог мыслить во сне и если бы ему дали на выбор, он всю жизнь оставался бы в этой невесомости, в бесконечно нежном и сладком парении.

Он проснулся от холода. Протянул руку за одеялом и ударился обо что-то твердое. Последним воспоминанием было то, как он съеживается калачиком, подгибает к подбородку колени, обхватывает себя руками и тянет, тянет, имея в виду одеяло, чтобы накрыться, но не находит его. Он повернулся на спину, желая пошарить сбоку от себя, и почувствовал жесткую холодную поверхность под собой, неприятно надавившую ему на позвонки. Он открыл глаза и с трудом различил в темноте незнакомую обстановку. И вдруг он понял юмор происходящего, усмехаясь растерянно и стараясь не отогнать сон, он поднялся с пола, нырнул на диван, в постель, мгновенно согреваясь, повернулся еще раз с боку на бок, и через секунду он спал опять, надеясь, что незабываемое сновидение повторится вновь. Он крепко заснул и ничего больше не помнил.

Утром он с трудом мог припомнить, что было с ним ночью. Со смущением и усмешкой он посмотрел вниз, на крашеные доски пола, и он задался вопросом, а было ли все это? Кажется, было, да, да, он начал раскручивать воспоминание, и будто наяву картина ожила перед мысленным его взором. Интересно, подумал он, сколько я тут лежал, полминуты или час? Судя по подробностям, могло пройти и несколько часов; но он знал, что у сна свои законы.

Во всем теле ощущалась приятная расслабленность и вялость. Он с недоверчивым вниманием приглядывался к себе. Привычной бодрости и силы не было. Размягченное его настроение привело к тому, что делая на террасе утреннюю разминку, он сильно сократил ее, затем два раза выжал правой рукой свою пудовую гирю, поставил ее на землю, и ему лень стало дальше выжимать ее, приседать с нею, меняя правую руку на левую, ему лень было нагнуться и поднять ее. Ну и ну, подумал он, снисходительно усмехаясь. Он заметил, что часто усмехается, словно бы каким-то особым мыслям, но никаких особых мыслей не было в голове, просто было хорошее настроение. Может быть, дать отдых себе в честь праздника? — Эге. Так из меня ничего не получится. — А что надо чтобы получилось? Буду сильным физически, это дает независимость, никакая блатная рожа не посмеет потянуть на меня. И отлично.

Основные приемы самбо он разучил и отрепетировал — так сказать, внештатно, помимо секции бокса, куда он ходил, почти не пропуская тренировок; но занятия боксом не увлекли его так, как перед этим увлекала игра в футбол. И это было жаль. Самым удачливым бойцом в перчатках оказался не он и не Длинный, и тем более не Славец или Валюня, перспективнее всех в группе считался Пыря — в возрастной группе, куда вошла едва ли не вся их улица, обитатели Лермонтовской, Халтуринской, Бунтарской и Просторной, включая Самовара и Бобра и даже Щеглова.

В секции все были равны, каждый имел перед собой только одного противника, и драка шла по жестким правилам, неожиданностям не осталось места, давление на психику путем угроз или гипнотических ужимок исключалось полностью, только одно — как быстро движутся твои руки, как сильны их удары в сочетании с быстротой реакции, с ловкими отходами и прыгучестью ног — ставило тебя на определенную ступень среди других. Оказалось, что Пыря, будучи слабее Жени физически, слабее Длинного морально, осторожнее на улице Валюни и Славца, один лишь Бобер превосходил его осторожностью, тупее самого Клепы, — этот Пыря, надевая боксерские перчатки, действовал разумно, расчетливо, точными, скупыми движениями не давался никому, а потом шел в атаку и так же точно и к тому же сильно бил по цели, никогда не упуская момента, когда следует отступить, отойти, чтобы снова броситься вперед. У Бориса Ермакова тоже были длинные руки, и он был отчаянно смелый, но здесь его отчаянность ничего не стоила, нарушать правила было нельзя, а Пыря пробивал его длинные руки, почти без урона для себя разя его и крюком слева, и прямым в челюсть, по корпусу несколько раз, и снова крюком, и все это за долю секунды, Длинный не успевал ответить ему, Пыря, сделав все, что нужно, брал дистанцию, уходя от ударов.

Женя мог устоять против Пыри; но одолеть его он не мог. Уходили в прошлое беспорядочные уличные драки. Все делалось по правилам, и в этом заключена была высшая справедливость.

У него еще не было определенного плана на будущее. Кем он станет, он не знал. Боксером я не буду, думал он. Пару лет похожу еще и перейду, может быть, в легкую атлетику. Но опять-таки он думал об этом не как о постоянной деятельности в будущем, а как о занятии побочном, сродни развлечению, вроде посещения кино или чтения книг, он к тому времени почувствовал вкус к математике и физике, ему нравились и история, и география, и не будь такой тупоумной Бацилла, он бы мог полюбить биологию, одним словом, спорт, профессия спортсмена не были той сферой, где он мог полностью проявить себя и обрести полное удовлетворение, так он понимал себя и свои склонности.

Он мог восхищаться Королевым и Шоцикасом; но он не мог здесь рассчитывать на собственные достижения. Он мог восторгаться Бобровым или испанцем Гомесом; но он должен был смириться с тем, что по воле обстоятельств ему пришлось выйти из этой двери и самому захлопнуть ее за собой. Длинный и Денис решили после десятилетки поступить в авиационно-техническое военное училище, кто-то их натолкнул на эту мысль. Но Женю такая перспектива тоже не прельщала: там следовало стать военным, а после истории со школой ВВС он твердо решил военным не быть, спасибо Восьмеркину, отец которого помог ему составить трезвое мнение. Нужно было быть Щегловым, порхающим в облаках, чтобы ничего не видеть и не понимать, и продолжать предаваться мечтам о военной форме, о хрустящих сапогах и ремнях и погонах со звездочками; Женя видел, что именно это затмевает ему зрение и он, ничего остального не зная и не желая знать, рвется туда, где ему будет хуже, чем кому бы то ни было другому.

Кстати, странное дело, подумал Женя, Щеглов единственный человек на улице, к кому не пристало никакое прозвище. Геббельс, Пыря, Клепа... Славца после знаменитого похода в сад стали звать Крышей Сарая. И только Щеглов оставался Щегловым Юркой. Женя вспомнил, как он радовался, когда на секции его поставили в учебном бою против такого же тщедушного паренька из Калошина и все наши, человек пятнадцать, болели за него, впервые в его жизни, видимо, за него болели искренне и самозабвенно, на полном серьезе, такого счастья никогда не бывало у него раньше, радостью светились его глаза, лицо, он будто стал другим человеком. Но, впрочем, ненадолго; Щегол есть Щегол. А победить калошинского ему не удалось, тот оказался расчетливее и хитрее и, пожалуй, выиграл у Щеглова по очкам. Вот она, высшая справедливость, подумал Женя: один на один, полное равноправие, никакой кодлы. Нет, в боксе много чего есть. Много красивого.

Много красивого, радостного и увлекательного.

Но тут же он вспомнил приплюснутые носы у перворазрядников. А мастер спорта?.. а чемпион?.. Никто из нас не задумывается. Но это только в кино красивенький и умненький чемпион небрежно прогуливается по спортивному залу. Кино. Ему было ясно, что совмещения быть не может: либо математическая олимпиада — либо бокс; либо мозги и сообразительность — либо тренировки по загрублению мозгов, от которых в этом случае потребуется, может быть, не меньшая сообразительность, но другого свойства.

Он услышал, под крыльцом Жучка подала голос, с шумом и треском выбралась оттуда и попала ему в ноги, он посторонился, а она с громким лаем понеслась к калитке.

— Жучка! — крикнул он. — Назад!..

Но она остервенело прыгала и лаяла на калитку.

Он с тревогой подумал, что это дядя Кирилл, о котором много слышал от бабушки и мамы и тети Любы, — а он еще не умывался. Жучка лаяла и не слушалась его.

— Ты что? Свои. Кончай. — Щеглов вошел во двор и наклонился, руками загораживаясь от собаки, та замолкла, но и молча хотела ухватить его за брючину. — Титов, прогони ее.

— А, это ты.

— Чего она? Взбесилась?

— Надо ее привязать. К нам сегодня гости придут.

— Жучка. Жучка, свои... Я когда маленький был, меня ни одна собака не трогала. Любую собаку мог увести... Правда, Ева, гадина, меня покусала, но тогда я уже был взрослый... Ты зарядку делаешь? Не холодно? — спросил Щеглов, глядя на Женю в майке. — Я вообще-то тоже холода не боюсь. Помнишь, я зимой... страшенный мороз был... в одной курточке в школу пришел, без пальто. Гирю будешь поднимать?

Женя вытянул руки вверх, поднялся на носки, потом бросил руки вниз и согнулся, слегка сгибая колени и расслабленно потряхивая основными суставами.

— Нет... Я уже поднимал.

— Дай-ка я попробую. — Юра снял пиджак. Он рывком поднял гирю к плечу и с трудом выжал ее один раз, во второй раз он напрягся, приподнял ее от плеча, но не смог распрямить руку и бросил гирю на землю. — С-собака...

— Осторожней. Это чугун. Может расколоться.

— Ты сколько раз выжимаешь?

— Сколько захочешь.

— Выжми десять раз, — попросил Юра, лицо которого из кирпично-красного постепенно снова становилось нормальным.

Женя посмотрел на гирю, секунду помедлил и сказал:

— Нет. Не хочу больше... Не хочу.

— Слабак.

Женя усмехнулся и покачал головой.

— Не хочу.

— Не дали мне поспать сегодня, — сказал Юра. — Я никогда так рано в праздник не просыпался.

— Ты бы, Щегол, завел себе гантели, стал тренироваться. А то ты, может, думаешь, само собой сила к тебе придет?

— Да, гантели!.. Купят они мне их! Я их так!.. ненавижу... Представляешь, у нас тетка одна ночевала, матуха ей дала вчера сто рублей, а он... отец такое устроил. Ты бы видел... У них денег всяких, и честных, и нечестных, помимо зарплаты... — Он осекся на полслове, понимая, насколько далеко он зашел в своей опасной болтовне. Он покраснел и посмотрел на Женю подозрительно. — На коньки тридцать рублей не выпросишь. У тебя вот канады, а у меня видел... гробы какие.

— Заработай, — сказал Женя.

— «Заработай»... Я бы заработал, так они и не пустят. Вообще, чем таких родителей — лучше одному быть.

— Дурак.

— Да? Дурак? А тебе с ребятами дружить запрещают? А в секцию тебе запрещают?.. У них все, как не у людей!.. Тебе бы так, я бы поглядел на тебя. Этот грязный, а этот неприятный, а этот... бандит, вот еще... бандит, ворюга. Все у них плохие.

— Ну, а ты-то сам, — сказал Женя, — зачем ты обо всем говоришь? Трепло ты, Щегол.

— Я бы их сам бы своими руками придушил, если б не милиция, — желая пошутить, произнес Юра и понял, что шутка его прозвучала унизительно.

Женя повернулся к нему спиной.

Юра не любил Клепу и Пырю за дурной вкус — mauvais ton (дурной тон), как он это понимал, не облекая в слова, потому что подобные выражения были ему незнакомы; сейчас он почувствовал к себе самому похожую неприязнь. Ему сделалось неприятно, оттого что выболтал лишнее; но он не смог сдержать себя, как, впрочем, и всегда в прошлом — отличие было в том, что раньше он не замечал, как неуместна его откровенность, а теперь замечал, но все равно ничего не мог с собою поделать.

Женя сохранял серьезное и безразличное выражение на лице. Щеглов растерянно и просительно вскинул на него глаза. Я еще должен его пожалеть, подумал Женя, испытывая насмешливое презрение. Слова о деньгах, честных и нечестных, неприятно задели его. «Нельзя брать чужого, надо быть честным», повторяли постоянно мама и бабушка, они это так часто повторяли с самых первых его дней, когда он еще ходить и говорить, наверное, не мог, повторяли, желая вырастить его хорошим человеком, что он перестал замечать, как не замечал, что дышит, видит, он будто мимо пропускал настойчивые их повторения, но на самом деле они вошли в его плоть и кровь. Он подумал, Щеглов трепло, но не лгун, для него соврать невозможно, он тогда начинает краснеть, потеть, его всего трясет, и сделать зло другому человеку для него труднее, чем поднять гирю, может, он поэтому такой слабак, любой малолетка может показать перед ним свой гонор, а он пасует всегда; нет, он в общем-то неплохой по натуре, но трепло, слабак... Жалеть его Жене не хотелось. Да и за что он должен его жалеть, если они там с жиру бесятся, а у них нет лишней сотни Милке одежду купить, только в школу она ходит в приличной форме, а дома черт знает в чем. Да, из-за проклятых денег и ему пришлось уйти из футбольной секции, а у него получалось не хуже, чем у того рыжего из СЮП-а... у восьмого номера... Как же его звали?

Женя постучал себя ладонью по лбу. Он поднимался по ступенькам крыльца и обернулся к Щеглову.

— Пойдем в дом. Холодно.

— У вас, наверное, еще спят. Я лучше позже.

— У нас в это время никогда никто не спит. Я б уж давно был тоже умыт одет, но просто сегодня... я чего-то... проспал.

— Проспа-ал?

— Да, проспал.

— А мне не дали спать. Я поэтому такой... смурной. Я лучше не поем, я не люблю есть. А без сна я не могу. Вот я вечером могу не спать до полночи. Я иногда ночью читаю. Один раз до шести утра читал. Смотрю на часы — шесть, представляешь. Я глазам не поверил. Сна ни в одном глазу, хоть вставай и беги. Да... а утром спал бы и спал бы, не могу вставать.

— А как же в школу?

— Матуха будит.

— Каждый раз?

— Каждый раз. Ругается каждый раз по страшному. Минут за сорок начинает будить.

— А ты недовольный матерью.

— Ну, это подумаешь. Это же она, потому что в школу. А если так что-нибудь для меня, не допросишься, назло никогда ничего не сделает.

— Слушай, у тебя «Сестра Керри» есть?

— Да. Особенная книга. Драйзер — особенный писатель.

— Дай почитать. Принеси в школу завтра.

— Да я тебе днем вынесу на улицу.

— Я, может, сегодня не выйду. Гости придут.

— Будете праздновать?

— Наверное.

— А у нас... — Юра сделал грустное лицо и вдруг задрал кверху подбородок и засмеялся беззаботно и весело. — Слушай, Титов... Ты слышал? — Он замолчал, смущенно потирая рукой глаза. — Вообще-то их тоже жалко. Но как представлю — смешно... Правда, что верблюд на льду пополам разрывается? Вдоль туловища? Ноги разъезжаются у него, и он ничего не может сделать. Рвется, и всё.

— Кто тебе сказал?

— Дядя Леня.

— Дурной ты какой-то, Щегол.

— Чем?

— Какой-то ты...

— Я — поэт.

— А-а... Ну, тогда понятно.

— Смейся, смейся. Я не обижаюсь. Увидишь, когда вырасту.

дальше >>

________________________________________________________

©  Роман Литван 1989―2001 и 2004

Разрешена перепечатка текстов для некоммерческих целей

и с обязательной ссылкой на автора.

Rambler's
      Top100