Роман Литван. Прекрасный миг вечности

Том 2

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава пятая

Он поздно проснулся и позавтракал без аппетита. Полночи он читал «Тиля Уленшпигеля», не отрываясь, хотел дочитать до конца, но около четырех утра опустошенный, усталый от впечатлений он отложил книгу и выключил свет.

Было воскресенье. Отец был дома, Софья Дмитриевна опять ругалась с ним. Юра вышел в сад, постоял минуту на жаре, бурые листья деревьев безжизненно висели на ветках, он вернулся и лег на диван в террасе. Здесь было прохладно. Он лежал вверх лицом, головой к квартире, ногами к наружной стене, в открытую дверь ему был виден кусочек двора, нижние ветви любимой его старой антоновки. Там, снаружи, был яркий свет, знойный воздух перемещался волнами.

Он стал вспоминать, как выглядит сад зимой, какие ощущения тогда возникают, старался вспомнить какую-нибудь картинку, наподобие теперешних бурых опущенных листьев и воздушных волн; ничего не вспоминалось, кроме общих соображений — снег, метель, холод. Да, вот что, мурашки в отогретых пальцах, если отморозить руки до онемения, болезненные глубокие покалывания, даже выступали слезы на глазах; это так, правильно. Но больше ничего не было. У него возникла мысль, завести тетрадь и назвать ее «Времена года», записывать несколько лет каждый день, проставлять числа, и когда потом понадобится описать зиму или весну, какой-нибудь определенный день, можно легко установить, какая чаще всего в этот день бывает погода, как дышится человеку, какое у него настроение, какого цвета небо, большая или маленькая луна...

Полежу немного и пойду начну тетрадь, подумал он. Сегодня же. Ему понравилась мысль. Он решил завести две тетради: одну «Времена года», и вторую «Дневник», куда он будет записывать происшествия, встречи с людьми, свои мысли. Дневник он уже пробовал начинать несколько раз и бросал на второй или третий день, ни разу не записывал в него больше трех дней. Но так было раньше — а сегодня он начнет и уже не бросит, будет писать год, два года, двадцать лет. Двадцать лет, смешно подумать. Но он это сделает. Главное, не унывать, если что-то помешает и он пропустит пару дней или неделю, ничего страшного: главное, в первую свободную минуту сесть и продолжить, как будто ничего не случилось.

Вот запомнить настроение сейчас, это желание писать подробно обо всем, заполнять бумагу словами, постоянно обо всем каждый день писать и писать.

Он хотел тут же встать и идти сесть за письменный стол. Но решил, что полежит еще. Дневник от него не уйдет, теперь уж точно, день впереди большой; он твердо решил. С чего начать, ему было известно. Он проставит сегодняшнее число, год и опишет занятия в Доме пионеров. Экзамен по правилам уличного движения он сдал, и с горем пополам сдал со второго захода экзамен по устройству мотоцикла; жиклеры, картеры, такты рабочие и холостые — все это он освоил, в конце концов, но напоследок надоели ему скучные повторения. Дело, конечно, было в том, что инструктор по практическим занятиям невзлюбил его безо всякой причины. Когда Юра в первый раз проехал на мотоцикле по дорожке Сокольнического парка — было специальное место для мотокружка, — инструктор заявил, что он не будет ездить никогда: он, мол, слишком недисциплинированный. Откуда он с первого взгляда узнал, что он недисциплинированный? Еще он сказал, когда Юра ехал на мотоцикле, и ребята позднее передали ему, что он, видно, не умеет держать равновесия и не худо бы ему пересесть на велосипед, лучше — трехколесный, и другой вид транспортных средств не пытаться освоить.

Вот всю эту горькую обиду, несправедливость тупицы инструктора хотел описать Юра с самого начала.

Все, что тот сказал, было чушь! Юра мог ездить на своем велосипеде без рук — даже по булыжной мостовой, даже поворачивать без рук. «Смешно... Не умеет держать равновесия... Транспортных средств... Кретин!» Он поерзал на диване от возмущения. Первая поездка на мотоцикле стала последней, он больше не пошел на занятия. Ему подумалось, что он пойдет и поговорит с инструктором, докажет ему, но потом все сделалось ему противно, неинтересно; он пропустил и перестал ходить совсем. «Как-нибудь проеду по Сокольникам на велосипеде. Проеду мимо него без рук и ничего ему не скажу. Не погляжу на него, головы не поверну».

Да, вот что, когда в тот раз мы только подошли, я сказал, покатаемся, и он обозлился: «На мотоцикле не катаются, а ездят!..» Но я не один так сказал, а он на меня окрысился. Это ж каждый раз на меня такая несправедливость!.. Он отогнал от себя воспоминание об инструкторе, которого он сразу полюбил, возненавидел, из-за которого испытал унижение, готов был идти за ним куда он позовет, зло порывал с ним навеки — и все это за полтора часа.

«Чего я опять вспомнил?.. Ах, да, дневник. Надо описать его руки». Вся фигура инструктора была заскорузлая, нелюдимая, мрачная, глаза из глубоких впадин будто резали человека холодной сталью, но страшнее всего были руки — особенные, неживые, нечеловеческие руки; это не были руки в трещинах и ссадинах или в коросте, или в грязи — это и были одни только трещины и короста; кора векового дерева с выступами отмершей древесной ткани, в глубоких бороздах, неприкрыто оставленная на летней жаре, потом на морозе, потом опять на жаре — вот такие были руки, но кору дерева не травят бензином и маслом. Именно за необычно страшные руки инструктора Юра в одну секунду полюбил его.

Он вспомнил «Тиля Уленшпигеля». «Пепел Клааса стучит в мое сердце». Клааса сожгли на костре. Изверги. Тиля герцог хотел повесить. Души этих извергов были такие же нечеловечески уродливые, как руки инструктора. Повесить Тиля!.. А Ламме Гудзак был добряк и обжора; добродушный, жирный Ламме. А Тиль все-таки умер. Жаль, что он не дожил до наших времен, мы бы с ним встретились и повоевали вместе с врагами, со всякой нечистью. Конечно, никто не может жить сотни лет, все помирают: Алик, Семен... Олег. Кто вешается сам, кого убивают, кому не могут помочь доктора... Зачем же он тогда повесился? сам взял да и покончил самоубийством?.. Юра вспомнил, как он и Алик говорили о книгах. Жаль. У меня сейчас много новых книг, не с кем поделиться, а с тобою мы могли бы все это обсуждать, у меня было бы, кому высказаться и с кем посоветоваться.

Тиль Уленшпигель умер. Блестящий, неповторимый. А что же я?.. Волны воздуха струились и, если посмотреть вдаль, можно было видеть, как воздух перемещается пластами. И Юра лежал, и эти волны подняли и понесли его вместе с диваном и с террасой в страну страха. Волны страха затопили его, вырвали из солнечной, жаркой жизни.

«Может ли это быть?.. Как же это может быть?.. Когда? как? Я тоже умру? Солнце будет, и этот древний диван будет, и машины будут ездить по улицам, и улицы будут, и прохожие! А я умру!..

«Зачем они все? К чему они все, и вся эта жизнь зачем, если я умру!»

Он еще и еще раз задал один-единственный вопрос, ощущая липкое обволакивание, леденящий ужас безысходности. Он был один, маленький, слабосильный человечек, и ничто, ничто не могло спасти его.

Как же это может быть?..

Из кухни спустился отец по ступенькам, он что-то сказал, Юра не слышал слов, они не дошли до его сознания. Презрение, неприязнь на миг пробудились в нем: зачем он живет столько лет, тупой и никчемный? ест, испражняется, отрастил брюшко, и это все? — Другие все люди находились в другом мире, они не могли понять его, не могли так страдать; а он умер, он был уже мертв. Вот он мертв, и они хоронят его и глупо ухмыляются, и говорят глупости. Дураки! Всё, всё — глупости!.. Всё ненужно, всё глупо до идиотизма!.. Все они умрут, и их дети умрут, и дети детей их умрут. Зачем жить? В чем смысл жизни?

Ему показалось почти смешно, что стоят дома, машины, ходят по рельсам трамваи, он откуда-то издалека, из-за полупроницаемой толстой завесы, как будто сквозь десятки вплотную поставленных витринных стекол, с трудом вгляделся в эту тараканью суету и снова ужаснулся. Зачем?

Он вдруг подумал, надо повеситься как Алик. Повеситься или отравиться. Надо подумать. Можно положить голову под поезд. Бр-р... Но так жить нельзя. Жить и ждать смерти, и ничего, кроме смерти, — нельзя!

Как же я раньше этого не знал? А они знают? Неужели они ничего не знают? Сказать? Кому? отцу, матери?

Он криво усмехнулся, поймал себя на этом, и у него оборвалось внутри. Ему показалось кощунством усмехаться, когда жизнь так печальна. И ему сделалось жаль всех людей!.. Он подумал, смерть его была бы не страшна, если бы он мог умереть за всеобщее бессмертие; тогда они вечно все помнили бы его любовно и благодарно, он бы умер, но они все были бы спасены.

Неужели я первый додумался? Он вспомнил Алика и припомнил смутно, или это ему сейчас показалось, разговоры Алика о жизни и смерти. «Теперь мне ясно, он повесился из-за этого. Я тоже повешусь».

Я не слышал, чтобы кто-нибудь говорил об этом. Но от кого слышать? они все кретины. А может быть, есть какой-то смысл? есть какой-то выход? В книгах я не встречал; может, не читал еще настоящие книги?.. Не может быть, чтобы столько времени жили люди, столько людей, и никто не додумался, не открыл какой-нибудь выход. Есть выход, а я не знаю и мучаюсь. Были великие философы. Я их не знаю. Но я должен их отыскать и познать. А эти — он подумал об отце, матери, уличных друзьях и однокашниках — эти живут и в ус не дуют. Живут и не вешаются. Но есть неизвестные мне, настоящие люди. Они-то как-то живут, значит, есть смысл, и они знают его, иначе пришлось бы все человечество счесть либо тупицами и идиотами, либо лгунами.

Э, все ложь. Я умру, умру скоро — что значит шестьдесят или семьдесят лет в сравнении с вечностью? — вот единственная правда.

Он стал думать о смерти, о мертвом себе. Не хотелось ни читать, ни есть, ни видеть никого. Обмякнув, он лежал на спине без движений, вялое тело было в тягость ему, но в мозгу без перерыва, без отдыха металась замученная мысль. Невозможно было представить, как после смерти не станет он видеть и слышать, не станет чувствовать ничего, думать, дышать... Дышать... Он в оцепенении напрягал свой мозг, силясь воспроизвести состояние смерти и понять ее. Он сказал себе, ничего не будет, но это были только слова, а он хотел ощутить ее, он хотел знать. «Ну, да, ничего не будет. Эти руки и ноги, и грудь — это уже буду не я... А куда денусь я? Исчезну. Что значит, исчезну?.. Был и исчез. Так не бывает, всё куда-нибудь девается. Что же, значит, я живу, живу и вдруг хлоп! — испарился?.. Но когда вода испаряется, она становится паром. А меня просто совсем не стало... Не стало совсем?.. Не стало?..

«Мертвецы гниют и смешиваются с землей, и из земли вырастают растения. Трава, деревья. Коровы едят траву, люди едят коров. Можно считать, что я потом стану частью какого-то другого человека?.. Чертовщина. Но все равно меня, меня уже никогда не будет! Я — это я, вот он я здесь: ущипну — больно, а если ущипну диван или другого человека, мне не больно».

Руки и ноги не шевельнулись, он лишь мыслью передвигался и воспроизводил те или иные действия, но в основном ему надо было воспроизвести полное, абсолютное бездействие и безмыслие, абсолютную, бесконечную во времени тьму. Занятие оказалось такое трудное и изматывающее, что он на некоторое время позабыл об ужасе смерти. Но волны страха не отступили от него, он беспрерывно был погружен в их знобящий холод, и ленивое оцепенение и безразличие к требованиям жизни ни на секунду не оставляли его. Он готов был истерично плакать, кричать с вытаращенными глазами, бросаться на людей, сотворить преступление над кем угодно и над собой — и неподвижно лежал на диване.

Он не расслышал, о чем говорит отец, тот стоял рядом с ним и обращался к нему.

— Отстань, — сказал Юра, через силу удерживая грубые и резкие слова, повернулся на правый бок, в нос ударил запах застарелой грязной кожи, он так сильно ненавидел отца, что мог бы убить его.

— Ты целый день лежишь. Пойди пообедай. Потом пойди погуляй. Займись чем-нибудь. Скоро вечер.

— Не хочу.

— Он весь в твоего брата Витю, — сказала Софья Дмитриевна с злым удовольствием. — Как хочешь, сам корми его обедом. Мне надоело каждый раз упрашивать. И он, и он — оба умрут под забором.

— Да погоди... Юра, может, ты заболел? — участливо спросил Игорь Юрьевич.

Для Юры его участие было хуже ругани или физической боли, он почувствовал, как повернулось в животе.

— Витя ни одного дня за всю свою жизнь не работал. Твой сыночек будет такой же.

— Может быть, он заболел.

— К сожалению, он от рождения больной на голову... Весь в тебя. Какой отец, такой и сын. Ты спроси его, куда он дел новый мяч, который я ему купила. Просил, просил — я ему купила, а где он? Он водится с таким хулиганьем... его товарищи у него и украли. Хороши товарищи, он еще их в дом водит...

— Соня, сколько раз я тебя просил не нервировать его. Он нервный без того. Меня тревожит, что он бездельничает.

Юра поднялся и пошел к выходу. Он ненавидел мать за глупость и злость, отца он ненавидел еще сильнее.

В дверях он обернулся и крикнул, сдерживая слезы:

— Чтоб вы подохли, гады!..

— Выродок!.. Бандита кусок!.. Полюбуйся... его надо было маленьким придушить! — воскликнула Софья Дмитриевна.

Игорь Юрьевич смущенно перевел глаза с нее на пустую дверь. Софья Дмитриевна закурила папиросу. Игорь Юрьевич растерянно улыбнулся.

— Я курил и бросил... Тебе бы тоже хорошо было бросить курить.

— Тьфу!.. Когда я избавлюсь от вас, наконец?! Со смертью?! — Ненавистью дышало ее лицо. Дрожали пальцы рук, когда она поднесла папиросу к губам. Она повернулась, не глядя на мужа, и ушла в комнаты.

Юра, убежав из дома, пошел на ручеек за свалкой. Духота, лишь только он вышел, обложила его как ватой, он с трудом соображал, ноги еле-еле передвигались, перемещая его тело и усталый мозг, в сравнении с этой духотой, на террасе была приятная прохлада; но он ни секунды не помышлял вернуться туда. Он пришел на ручеек. Там он до сумерек провел остаток дня с чужими ребятами, находясь в апатии, он не хотел видеть никого из своих. Он наблюдал, как они надувают ртом непроткнутые соски, требовалась большая сила в легких и крепкие уши, чтобы вдуть воздух в упругую резину, превратив ее в шар, ему тоже предложили попробовать, но он отказался, все это казалось ему скучно и ненужно, он с удивлением вспомнил свой восторг по поводу струи воды, извергающейся из соски Славца, и не понял себя, чем тут можно было восторгаться.

дальше >>

________________________________________________________

©  Роман Литван 1989―2001 и 2004

Разрешена перепечатка текстов для некоммерческих целей

и с обязательной ссылкой на автора.

Rambler's
      Top100