Роман Литван. Прекрасный миг вечности

Том 2

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава двенадцатая

7 марта, в субботу, придя в школу, он услышал, что никому из их класса не удалось побывать в Колонном зале. Любимов и Восьмеркин предложили предпринять новую попытку; была надежда, что на второй день траура все упорядочится: в газете назвали день похорон — девятое число — и время, когда открыт для прощания Колонный зал.

Любимов показал свои брюки, внизу они сантиметров на пять-семь превращены были в аккуратную лапшу, будто их специально разрезали; он хихикнул в своей манере, но тут же опять сделался серьезный и мрачный. В этот день все продолжали говорить негромкими голосами, словно покойник лежал рядом и все слышал; ходили притихшие и неулыбчивые, как тени, как в воду опущенные. Щеглов грустно и смущенно сказал, что теперь Дом пионеров, наверное, отвяжется от него со своей мотосекцией: ему стало стыдно, оттого что тяжелейшее горе оборачивается для него удачей в таком глупом вопросе.

К ним присоединился Дюкин, и впятером они поехали в центр; Леонтьева не было почему-то на занятиях.

Черная кайма на траурных флагах сопровождала их в городе.

Они договорились держаться тесно, не терять компанию, помогая друг другу в толпе. Но стоило им попасть в круговорот, их тут же разметало в стороны, Женя и Восьмеркин сцепились руками, и обоих их поволокло вниз от площади Дзержинского; Женя увидел справа, у тротуара, стоящие в линию военные грузовики, по-видимому один из них был тот, под которым он прополз вчера, но на этот раз, к счастью, они остались далеко в стороне. Они вместе с толпой, зажатые до неспособности вдохнуть свободной грудью, перемещались непонятными зигзагами, Женя видел в двух шагах от себя, как упал человек, кажется, женщина, он не успел рассмотреть, и толпа прошла по нему, в гуле и грохоте потонул слабый крик. Толпа несла их в буквальном смысле, можно было подогнуть ноги и оставаться на весу, но в некоторые моменты резкий всеобщий нажим в одном направлении вдавливал вниз, бросал на встречные неподвижные предметы, требовалось напрягаться до предела, чтобы не свалиться. Напротив «Метрополя» лежала дохлая лошадь, задрав кверху копыта; Женю и Восьмеркина затолкали за угол гостиницы, к Китайской стене.

Здесь была тихая заводь, в которую забрасывало отдельные щепки, и они могли здесь находиться, сколько хотели, в относительном покое, недосягаемые для сумасшедшего круговорота.

— Корин, видел милицейскую лошадь? Там целая куча-мала. Видел?

— Лошадь видел.

— А людей? И один в форме милицейской. Наверное, трупы: на земле валяются... Все равно к Колонному залу не прорвемся. Поехали назад?

— Да обидно. Почти возле него уже.

— Обидно. А что делать? — спросил Восьмеркин. — Нечаянно споткнешься — пиши пропало... Гроб заказывать неохота. Главное, все равно не прорвемся. Когда нас задавили, я думал, конец. Два раза судьбу нельзя испытывать, ты согласен?

— В основном, ты прав...

— Хорошо, что мы руками замок держали. Все ж таки четыре опоры получилось. Как будто одно тело на четырех ногах. Ежели бы не это — либо ты, либо я... а может, вдвоем трупами были бы. Упадешь — подняться не дадут.

Он возбужденно говорил, изменив своей солидной молчаливости. Женя как никогда чувствовал себя опустошенным, бесцельным, он не знал, куда идти, зачем, не знал, чего он хочет.

Внутренняя сила тянула его увидеть мертвого Сталина. Но он боялся его увидеть: думать об этом не хотелось. Пока они стояли в своей заводи — на Сретенке, в самом начале круговорота, невидимом им, была предпринята попытка ограничить доступ и сдержать толпу с помощью конной милиции. Но лошади вместе с всадниками, одетыми в черные мундиры, оттеснены были к стенам домов, при этом щепки-люди неуправляемой толпы, случайно притиснутые к лошадям, были покалечены, получили ранения и ни в чем не повинные животные. Две несчастные лошади завлечены были в круговорот, который потащил их с собой. Милиционер в седле надрывал глотку, требуя пространства, но при всем желании окружающие не могли отодвинуться от него. Каким-то чудом оба милиционера доехали до «Метрополя», и здесь Женя и Восьмеркин могли видеть, как над сплошною тьмой тьмущей голов и плеч человеческих поднимается на дыбы четвероногий гигант, круша всех вокруг себя, нагромождая тела, совершает отчаянный последний прыжок и сам проваливается, будто в отверстую бездну, вместе с обезумевшим седоком, недолгое время происходит бурление, и затем движение толпы выравнивается.

Все, что Женя видел, напомнило ему о конце света, он не хотел больше смотреть, ощущая свое бессилие, потерянность, злость, он повернулся спиной к бесчеловечной толпе.

— Погнали... назад, — сказал он, со злостью глядя на Восьмеркина. Ему не надо было сейчас притворяться — чернó было на душе, чернó было в глазах, происходящее мрачно и угрюмо отражалось в внутренних ощущениях.

Они проходными дворами выбрались на улицу 25-го Октября, в одном месте стояли около получаса, чтобы не дать затянуть себя снова круговороту, перелезли по пожарной лестнице, медленно продвигаясь к цели, у них была теперь цель, уходя все дальше от Колонного зала, пока, наконец, густая толпа не поредела, тогда они намного легче смогли выбирать себе путь, хотя мало кто шел с ними в одном направлении, в основном все двигались им навстречу, но дальше к Садовому кольцу они уже шагали почти без помехи по улице Чернышевского, у Курского вокзала они вошли в метро; в это время над городом опустился вечер, и сумеречное небо, потемнев, пропало из вида.

В Сокольниках было необычно тихо и безлюдно. Они сели на восьмой трамвай, доехали до поворота Халтуринской; Восьмеркин позвал Женю к себе, и Женя согласился, ему одинаково никуда не хотелось идти. Он подумал, два солидных человека прогулялись в центр — секретарь комитета комсомола, Восьмеркин-староста, и приехали они на восьмерке-трамвае. Теперь всё один черт, подумал он невесело, но я не помню, чтобы раньше его так дразнили, Валюни нет на него... лисообразного Валюни... Дрянь лезет в голову...

Давно-давно, классе в шестом или даже в пятом, кто-то рассказал случай об откровенничанье одного мальчика, в результате чего был арестован у него отец. Восьмеркин неожиданно изрек:

— Так ему и надо!.. Меньше будет трепаться. Нужно уметь язык держать за зубами. — Сам он умел быть серьезным и затаенным. Умел по-взрослому договориться с учителем, чтобы исправить четверку на пятерку за четверть: нацелился на получение золотой медали...

Мать, сестра, отец Восьмеркина были дома; отца он никогда не видел в военной форме; но дядя Восьмеркина-старосты, краснощекий, черноволосый, с блестящими, нетрезвыми глазами, сидел на диване, распахнув китель с малиновыми петлицами, по двум полосам и одной большой звезде на погонах Женя узнал в нем майора МВД, или МГБ — такие тонкости пока еще были ясны ему не до конца — он был худощавый, но крепкий, очень уверенный в себе мужчина, и говорил, похохатывая, не спеша, без перерыва говорил, глаза его блестели, и Женя понял, что он один из начальников караульной службы Дома Союзов на время траурных дней. Женя изумленно смотрел на него. «Вот так Восьмеркин... Да у него вся родня, выходит, работники МВД...» В этой догадке была определенная простота и закономерность.

Более всего удивило его, что в то время, когда буквально все и буквально всюду, на улице, в метро, дома — молчаливо-понурые, тоскливые, напуганные, — здесь, в этой комнате, сидит человек и весело болтает, и смеется весело, и говорит без перерыва о том самом, именно что и напугало, и нагнало тоску на людей. Но дядя говорил так легко и уверенно, негромким голосом, не спеша, о таких естественных вещах, и в его рассказе была естественная логика; Женя постепенно стал смотреть на него, на себя, на прошлую и будущую жизнь другими глазами, очень медленно выходя из черного небытия, голова его поднялась, глаза открылись для света; беспросветный кошмар бесцельности и безнадежности отодвинулся и истаял, легко забилось сердце, и легкие дышали свободно, радость жизни вернулась к нему.

— ...Отхлынет, а потом как накатится, накатится... и как... трахнет кого-нибудь о кузов!.. или о мотор... о ступеньки... Солдаты их столько натаскали в кузов, что самим негде было находиться. Куда еще?.. А куда их девать?.. Полторы суток не могли солдат из караула даже сменить. Термосá им туда закинули только утром. Голодные стояли... Бабы идут — черт их принес!.. — солдатики возле лестницы, х-ха-хай... сели и нужду справляют. А куда денешься?.. Такое горе, слезы — рекой... солдатик сидит, тужится... «Ты что, стервец, делаешь? — Виноват... внутрях сдержать не могу...» Х-хай!.. Тут слезы, переживания, а тут — запашище такой ядреный прет!.. святых выноси!.. Солдатский, русский дух — он на всю округу фон дает. Х-ха-ха-хай!.. Опростоволосилась Русь-матушка как всегда. А как они ели, это б кто из вас видел. У-ух как проворонили сперва, с самого начала объявили зачем-то, что в Колонном зале, время не указали, ничего не было подготовлено, ни-че-го. Солдаты говорят, накирялись наверху, поминки справляя, всю голову потеряли. Злые, матюкаются, щетиной обросли, как бандиты с большой дороги. Это слава Богу, помер он — за такую промашку головы полетели бы, будь здоров. Теперь вот в понедельник похороним — золотарикам там на неделю работы будет, помимо моргов и кладбищ... и больниц: раздавленных — уйма!..

В понедельник, в знак траура, в школу не надо было идти. Все жадно ждали новостей, было такое предчувствие, будто каждый час может случиться что-то важное, непредвиденное, что коренным образом изменит жизнь людей, в хорошую или в плохую сторону, никто не знал, но поскольку со смертью вождя из жизни ушло привычное и главное, все поневоле ждали плохого. Впрочем, ничего особенного не происходило, как всегда люди утром просыпались, шли на работу, ели, пили, вечером ложились спать, утром снова просыпались. Женя встретился с бунтарской компанией, и Дюкин фыркал, негодуя из-за того, что не успев похоронить кумира, в спешке перетасовали должности и руководителей.

— Изгадили память, сволочи, — ворчливо сказал Дюкин, так, будто в каждом его слове, по крайней мере, было по три ф. — Дундуки!..

За четыре дня первые страхи и первая боль притупились. То, что казалось ужасающей бедой, никак пока не отразилось на существовании людей, и о ней стали забывать так же, как привык забывать человек о неминуемой смерти.

Старый Игнат, когда Женя зашел к нему, бодро и с веселым огоньком сказал:

— Что полезли давить сами себя, меня не удивляет. А ты нос не вешай — сейчас-то только и появилась надежда, атаман. Настоящая надежда. Чем черт не шутит... может, по-человечески повернется. Будут и возвраты назад, и в сторону; но должны мы, в конце концов, осознать и проклясть сатанинские изуверства! Нет, ты не удивляйся: люди должны поплакать над своими палачами, так мы устроены... особенно если палач нам вдолбил, что он Бог. А мы доверчивы, о-о, как доверчивы; строптивость и упрямство наши по мелочам только. Мы его оплачем как следует. Оплачем и побеснуемся, пример он нам оставил. Как начал, как вел — так и кончил... Не-ет, мы должны напоследок принести жертву, беснуясь и исходя кровью... Вот человек!.. Но это не значит, что через год-два мы не станем его же... нет, не ненавидеть — презирать, насмехаться... пачкать грязью и самый труп его поганить. Человек — это алогичнейшее и безмозглейшее существо, когда он заражается от толпы и сам заражает один другого, он не видит дальше собственного носа...

Женя ничего не понял, но для его настроения важно было, что есть люди, для которых мир не только не перевернулся, а напротив, заиграл новыми сочными красками.

 «Вот она, беда... Вот она... все-таки случилась», думал Женя, стоя в толпе учеников перед школой.

Маленький гробик, в котором лежал маленький человечек, скрытый на веки вечные под крышкой, поставлен был на стол; Женя помогал вытаскивать этот стол наружу.

Женя напрягал память и ничего не мог вспомнить о Леонтьеве, он был тихий, незаметный, в первых классах — забитый, всегда сидел на передней парте, никому не сделал зла.

«Никогда никому не сделал зла, не ехидничал, не злорадствовал, не шкодничал над учителями...»

Народу во двор школы собралось много. Возле гроба стояла мать Леонтьева и рыдала. Рядом с ней плакали незнакомые женщины.

— Зачем он полез за нами?!.. Конечно, его там задавили... — Щеглов расширенными, печальными глазами смотрел на Женю. — Титов, зачем он полез?

— Кто знал... — Женя вдруг вспомнил, как Леонтьев два с лишним года назад принес биографию Ленина и дал ему ее, гордясь и важничая; они готовились к приему в комсомол. — Хороший он парень.

— Отличный!.. Отличный!.. — возбужденно сказал Щеглов.

Мокрый ветер налетал порывами, пронизывая насквозь. Гробик подняли и понесли обратно к машине. Молчаливые люди с недоумением и страхом проводили его взглядом; никто не уходил. Ученики младших классов толкались и возились за спинами людей, пересмеиваясь и не вникая в дела взрослых.

— Какая путаница! — сказал Женя. — Не укладывается в голове...

— Не-ет, теперь уж точно, — сказал Щеглов. — Они от меня отвяжутся.

— Кто?

— Да эти дундуки. Из мотосекции. Из Дома пионеров.

дальше >>

________________________________________________________

©  Роман Литван 1989―2001 и 2004

Разрешена перепечатка текстов для некоммерческих целей

и с обязательной ссылкой на автора.

Rambler's
      Top100