Роман Литван. Прекрасный миг вечности

Том 2

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава четырнадцатая

В начале апреля у Юры опять болело горло; он возвращался из поликлиники, шел по Халтуринской улице, на углу Просторной Слон, Славец и хромой Володя наблюдали, хихикая, как склещенились две собаки. Собаки мотались по дороге впритык хвостами, с смущенными мордами, шарахаясь от взмаха руки или брошенного камня — это делали Славец и Хромой — и никак не могли расцепиться. Они повизгивали.

— Вот сволочи! — хохоча, показал Славец.

Хромой поднял камень и бросил в них. Они поволокли одна другую; кобель завыл громко, с тоскливой и мучительной болью, непохоже на собаку.

— А как же все великие люди? — спросил Слон. — И они тоже?.. Лев Толстой там... и Ленин?

— А твои папа с мамой? — спросил Славец. — Все люди — люди.

Юра остановился, пораженный новой мыслью. Несуразная его фигура, сутулая, с впалой грудью, горбилась наподобие старческой, лохматые волосы на голове не причесывались несколько дней. Еще одно воспоминание перебивало мысль, но он ухватился за нее. Хромой, громко смеясь, ткнул в него пальцем.

— Ты чего вытаращил глаза?

— Я про Ленина и Сталина не могу представить, — сказал Юра.

— А что ж они, по-твоему, неживые? — спросил Славец.

— Не знаю. Они... как боги.

— У Сталина сын и дочь.

— А у Ленина никого нет, — сказал Юра. — Они, конечно, люди. Но они особенные.

— Дурак, — возразил Славец. — Я запросто представляю. Чего тут такого?

Юра усмехнулся недоверчиво.

— Ленин и Крупская... тоже?..

— Да, да. Тоже, — подтвердил Славец.

Юра засмеялся.

— Врачиха мне сейчас в поликлинике горло смотрела. Вот дура так дура. Говорит, что у меня ангина неизлечимая и что мне надо сменить климат. Вот дура!.. Можно подумать, я Рокфеллер или сын королевы английской. Сменить климат!..

Слон насмешливо смотрел на него, но ему было наплевать на Слона. Горло у него болело, от этой постоянной боли неприятно сдавливало затылок и всю голову. Но он забыл о ней, потому что он увидел, как на забор села маленькая крылатая красавица с красноватыми боками, с белым перышком на груди и с золотистым хохолком. Юра зачарованно смотрел на нее. Счастливая минута не обрывалась, он самозабвенно и надолго отдался созерцанию, боковое зрение показало ему Слона, как тот крутит пальцем у своего виска, но ему было наплевать. Он твердо помнил, что он должен смолчать, в противном случае услышит очередную грубость, а то еще и камень полетит в птичку. Он решил, пускай они думают что хотят.

Он старался не упустить ни одной детали, ни одного движения крылышек и головки. Но вот она вспорхнула — что напугало ее?.. или ей просто наскучило?.. — прорезала воздух и встала на ветку яблони по ту сторону забора. Две секунды она осматривалась, опять вспорхнула и исчезла.

Юра по инерции продолжал смотреть на голую яблоню. Он вспомнил, как вкусны были те яблоки из чужого сада, которые Женя принес ему, когда его покусала Ева. И тут же ему стало плохо, смертельно скучно; скука последнее время мучила его: ничего не случалось, вокруг — дома, на улице и в школе — были серость и скука, тоска распирала его изнутри, он не знал, куда себя деть. Поделиться было не с кем; никто его не понимал. Литературный журнал попал в руки Ларисы Васильевны, и она запретила его читать: в нем помещена была стихотворная басня Юры, пародия на учительницу географии; Лариса Васильевна назначила разбирательство журнала на комсомольском собрании. Дома дикие ссоры между матерью и отцом, между отцом и тетей Полей не прекращались; он ненавидел их всех. Тетя Поля что-то доказывала, что-то выкапывала, клеветала и сплетничала — в этом было ее развлечение, это была ее страсть: ей тоже, видимо, было скучно. Отец как тупая скотина толстел, следил за Юрой — это было самое тошное — вздыхая, переживал и пытался направлять его развитие, когда Юра грубил ему, мать радостно поддерживала Юру, но ему не нужна была ее поддержка.

Только дядю Леню он мог терпеть, у него было двое детей, которых набаловали и вырастили капризными и противными, но дядя Леня всегда был скромный и совсем простой человек, главное, он был не похож на родителей.

— Может быть, тебе нанять преподавателя, репетитора? — спросил Игорь Юрьевич.

— Не надо.

— Почему? Не отмахивайся. — Плохой внешний вид сына, его неразумность и непослушание тревожили Игоря Юрьевича; человеческое слово не доходило до сына. — Ты отстаешь по математике, по физике, по...

— Я говорю, не надо! — крикнул Юра. Из родственников один дядя Леня, простой и спокойный, не старался навязать свой взгляд, он бы не стал повторять, несмотря на свою ограниченность: «Нельзя драться... Опасно... Могут избить...» О, чтобы вы провалились! выродки! — со злостью подумал, повторяя ругань матери.

— Все так делают, — сказал Игорь Юрьевич.

— Да отвяжись ты! — с надрывом крикнул Юра, вскочил со стула, отшвырнув книгу, побежал к двери, с ненавистью обернулся к отцу. — «Репетитора»!.. «Репетитора»... Тьфу!

Кто еще сегодня стал бы употреблять такое идиотское, устарелое слово!.. Идиот!..

Не хватало еще, чтобы я, как эти недоношенные дундуки, занимался с частным преподавателем, с презрением подумал Юра, вспомнив Катина и Силина.

Его беспокоило, что сын ускользает, нет такой силы у него, которая дала бы ему власть над сыном. Он нервный, подумал Игорь Юрьевич, — восприимчивый и нервный, а грубость его — это от Сони. Ему было остро жалко сына, кажется, он жизни для него не пожалел бы; но между ними была стена, сын не понимал его, не хотел слушать никого, он упрямо и неразумно поступал назло любому совету, любой здравой мысли, во вред себе, при этом Игорь Юрьевич видел, что у него доброе, отзывчивое сердце. Жестокие поступки сына, дикие, грубые, могли бы вызвать и в нем ответную мстительность, если бы не жалость... и любовь, сентиментальные воспоминания далекого прошлого, когда Юрочка начинал ходить, произнес первые слова, обнимал его за шею сидя на руках, — глубоко проросли в его сознании.

Была у него давняя любовь, внезапно прерванная при трагических обстоятельствах в двадцать первом году; ему часто вспоминалась его первая любовь. Софью Дмитриевну он любил, несмотря на ад, который она устроила дома, он тоже жалел ее, и ее сестру Полю он жалел, иначе бы давно уже выгнал ее к чертям собачьим, большинство неприятностей связано было с нею, кому-нибудь рассказать — не поверят, скажут, лжет Щеглов; когда он болел и лежал днем в постели — она не верила, у него поднялась температура тридцать восемь и две — она не верила, от злости он выздоровел менее чем в два дня: вот тогда он и решил твердо, что снимет ей комнату, даст денег, но чтобы она очистила дом; но потом жалость к ней снова пересилила, стало совестно, что она убирает, стирает, готовит, бережет каждую копейку и даже каверзы ее — это каверзы члена семьи, а не чужого человека.

За многие годы работы он не смог привыкнуть к безразличию, безынициативности людей — сам он всегда заботился в первую очередь о деле, его ценили за это, но, видимо, и здесь ему не повезло. Нужно работать на кого-то, подумал он, и чтобы он был более или менее порядочный человек, тогда хоть какая-то надежда, что не останешься на улице, а теперь надо срочно что-то искать, пока есть время, не то испортят трудовую книжку — попробуй найди потом хорошее место: известно, как с подозрением смотрят на неудачников. Тем более мне пятьдесят три.

Пятьдесят три, с ума сойти!.. Поздно начинать новую жизнь, и сын, и к Соне он чувствовал влечение, несмотря ни на что, и многое знала она о его делах, он ни минуты не сомневался, что она не станет подличать, доносить и тому подобное; но женщина есть женщина, только дурак этого не понимает. Он с тоскливой жалостью к себе вспомнил свою первую любовь. Так тоже нельзя, чтобы продолжалось, подумал он. Но он не видел выхода. Эта Поля... черт бы ее подрал!.. на мою голову... Он снова прикинул в уме, как он оставит дом и уйдет в другое место, которое представлялось ему темным квадратным помещением без потолка, без окон — или это они темные, потому что снаружи ночь; другую женщину он совсем не способен был представить себе, мелкие плутни, случающиеся в его жизни, он позволял себе только тогда, когда в доме становилось сравнительно спокойно и он с легкой душой отдавался мимолетному развлечению, но в периоды домашних обострений ни к чему не лежала его душа. Он выбросил из головы эту неясную тревожную мысль; и продолжаться так не могло дальше, и придумать ничего он не мог.

И тысячу раз не мог он привыкнуть, что никакие заседания, решения, циркуляры не способны подстегнуть внимание и активность людей, надо каждого подтолкнуть — и это ничего не значило — потом надо проверить, напомнить, стоять над человеком, вот тогда он, может быть, что-нибудь делал из того, что было ему поручено, будто нарочно каждый старался не выполнить, сорвать работу, всем было начхать, и они следили лишь за тем, чтобы ответственность легла не на них, а на другого. Кто работал плохо и бесцельно, но хорошо выполнял эту главную задачу — избегать ответственности — тот был на хорошем счету, а целеустремленные, добросовестные работники попадали в тяжелейшие неприятности вплоть до тюрьмы. Тюрьма как шапка-невидимка висела над каждым из них, эти левые заработки, эти перевыполнения планов, высосанные из пальца, горы бракованной продукции, скрытые — подпольные — запасы сырья и полуфабрикатов, все было незаконно, любая анонимка или дотошный агент ОБХСС могли обнаружить это и пустить в ход карающий меч социалистического правосудия. Директор ходил по острию лезвия, но у него, возможно, имелись тайные кулисы, чтобы выкрутиться из беды; он мог подставить под удар своих помощников, такой тип ни с чем не станет считаться, особенно когда запахнет жареным. А может быть, уже запахло?..

Да нет, вряд ли, в таком случае они бы отвалили мне наибольшую сумму, а так здесь что-то другое.

Чем хуже — тем лучше, а чем лучше — тем хуже, таков был принцип системы, и кто уяснил его вовремя, тот жил припеваючи, избежав фронта, сердечных и нервных заболеваний и чистки: такой незаметненький клоп на теле человечества и с начальством ладил, потому что от него нет хлопот и он приятен окружающим, и Игорь Юрьевич издавна выбрал себе подобное существование как идеал — осторожность, никуда, ни во что не вмешиваться, не говорить, не думать. Не помнить, чтобы нечаянно не сказать крамольную мысль во сне, и тишина, покой. Но его подводила любовь к делу, это было сильнее него, как болезнь, он в самой драматической ситуации мог остановиться, оставить себя спокойным и равнодушным — какое это имеет значение? задавал он вопрос, и самовнушение действовало безотказно, но когда он видел, что срывается дело, срываются сроки, портится намеченный результат, будто собачьи клыки вгрызались в него, туманились мозги, и покой исчезал. Здесь срабатывала еще занудливая его пунктуальность, которую он сам отмечал в себе не без смущенной насмешки и гордости — физическое неприятие неаккуратности, беспорядка: от гимназического воспитания никуда нельзя было деться, оно испортило его на всю жизнь, теперь уже до смерти.

Его шокировала полная всеобщая амнистия в стране, ворошиловские крестники еще не появились на улицах Москвы, но их приближение подтверждалось пугающими, неприятными слухами.

Игорь Юрьевич вспомнил воровство кошелька в автобусе. Он сидел сзади, с левой стороны в тесно набитом автобусе, на уровне его глаз располагались плотно прижатые ноги людей, их талии, их животы, он видел только рядом с собой, а что там дальше — тесно стоящие люди мешали разглядеть. Автобус подпрыгивал на ухабах, поворачивал направо, и все валились к левому окну, потом толпа более или менее равномерно распределялась — до нового поворота.

От задней двери женщина закричала истошно, что у нее украден кошелек с деньгами.

Автобус продолжал ехать. Женщина вопила.

— Передайте водителю, чтоб не открывал заднюю дверь, — крикнул человек.

— А чего не открывать? А если я выхожу?..

— Кошеле-ок!.. Во-оры!.. Я видела! видела!.. Вот ты рядом со мной стоял!..

— Ты что, бабка? Спятила!..

— Я все заметила!.. Ворю-юга!..

— Да за это я тебя!..

— ...чтоб не открывал заднюю дверь!.. Пусть едет до милиционера!..

— Там разберется.

— А я выхожу!.. Да ты что!..

— Не пущу!.. Не пущу, ворюга!.. Помогите, люди!.. Он украл, я видела!.. Чтоб тебя разорвало! последние мои тридцать рублей!.. Не пускайте его!.. Помогите!

— ...чтоб не открывал заднюю дверь!..

— Привязались к человеку. Она их в другом месте потеряла. Или истратила.

— Может, у нее не было никакого кошелька.

— Ой! О-ой!.. Помогите! Да что он делает!.. Не пущу-у!..

— Смотрите. — Рядом сидящий мужчина толкнул Игоря Юрьевича в бок и вытянул указательный палец, показывая.

Но и без него Игорь Юрьевич еще раньше заметил зажатый между колен кошелек. Высокий детина с синими небритыми щеками стоял к ним спиной и молча глядел поверх голов на заднюю дверь. Игорь Юрьевич почувствовал странность и нереальность ситуации. Десять человек кричали о кошельке, женщина визжала, а кошелек маячил в полуметре от его лица, и детина с грязно-синими щеками стоял в окаменелом спокойствии, будто он ни при чем.

Первым его желанием было встать, взять детину за шиворот, поднять кошелек и объявить окружающим. У него чесались руки, он так и видел, что вот он встает, громко и уверенно говорит.

Но он подумал, их целая шайка, детина не один. Вмиг вспомнились рассказы о людях, которых полоснули бритвой по глазам; «увидел — не открывай пасть», где-то слышал уркаганскую заповедь. Он сидел словно приклеенный к сиденью. Мужчина по соседству усмехнулся.

— Надо сдать его в милицию, — вполголоса проговорил Игорь Юрьевич.

— Сдать можно, — сказал мужчина. — Сдать можно, но потом они подкараулят. Они и дом могут выследить.

— Что вы говорите?.. Как они могут выследить дом?..

— У вас небось тоже жена, дети?.. А у меня еще мать старая. Жалко мне их. Ну к шутам из-за тридцатки!..

— Вот так мы сами их расплодили. А потом они у вас украдут. Или у меня. Или убьют.

— Они сами по себе плодятся.

— Ну, один я не буду ввязываться, — сказал Игорь Юрьевич.

— Правильно сделаешь. — Детина вдруг наклонился к изумленному Игорю Юрьевичу, который все время говорил вполголоса, только чтобы слышно было соседу. — Сиди тут — вас не трогают...

Потом он рассказал сотрудникам на работе.

Не удержался и рассказал, хотя было стыдно; но впечатления распирали его. Их действительно оказалась целая шайка. Автобус без остановки доехал до станции метро, подрулил к постовому милиционеру, и только тогда водитель открыл заднюю дверь, а переднюю не открывал. Детина разжал колени, уронил кошелек и затем ногой отпихнул от себя. Все равно забрали его вместе с тем типом, что препирался с пострадавшей женщиной. Когда пассажиры разошлись, стало видно, как человек шесть собралось в кучу — одна компания. Игорь Юрьевич прошел мимо них.

— Его отпустят. Ничего они ему не сделают. Доказательств нету.

Игорь Юрьевич ничего не ответил уркагану и быстро ушел, много раз оглядываясь и проверяя, не следят ли за ним.

На работе выяснилось, что таких случаев множество: люди присутствуют при совершении воровства или хулиганства, видят — но боятся вмешаться.

«Полный происходит развал... Мы катимся в бездну», подумал Игорь Юрьевич и тут же спохватился и постарался забыть опасную мысль.

— То ли еще будет, когда амнистированные нахлынут, — сказала начальница заводской лаборатории.

— Ничего. Надо надеяться, их скоро заберут обратно, — с вялым, каким-то понурым оптимизмом возразил Зельдович, заместитель начальника технического отдела.

Игорь Юрьевич заметил, что с некоторых пор этот весельчак ходит как в воду опущенный, похоже, он заболел тяжелой неизлечимой болезнью.

— Когда-то заберут, а пока что на улицу нельзя будет выглянуть. И так не очень по вечерам разгуляешься. Особенно в наших переулочках и подворотнях. Как стемнеет — столько шпаны; законов для них нет.

Зельдович посмотрел на женщину безжизненными глазами и ничего не сказал.

Игорь Юрьевич думал, куда пойти. Он твердо решил уйти с завода. Надо работать на кого-то; директор — не тот человек. Все здесь надоело. В гальвано-цехе запускали новые ванны хромирования, вытяжная вентиляция не работала, главный энергетик валил вину на главного механика, тот пытался спрятаться за главного инженера, люди в цехе могли отравиться насмерть, директор требовал план, а Игорь Юрьевич не был уверен, что лаборатория выдержала нормы по составу электролита и начальник цеха, этот хитрый жук, прячущийся за свою якобы занятость, обеспечил чистоту трубопроводов, — и в результате срыв плана, отравленные люди и все остальное могло обрушиться на главного технолога, на него.

Все соглашались, головы у них торчали для того, чтобы соглашаться и кивать, — но никакие обещания они в них не удерживали ни минуты, тут же всё забывалось, над каждым надо было стоять не отходя, но слишком их было много, а секрета такого, алхимического или колдовского секрета, чтобы раз... десятериться, — Игорь Юрьевич не знал. Да все было без толку, все ему надоело.

Но он поднялся и пошел в лабораторию проверить последние контрольные записи, а потом в цех — посмотреть на месте, какие получены первые пробные покрытия.

Он шел по коридору и думал о сыне, который растет... все время рос в ненормальной обстановке. Мне не хватает твердости, думал он. Я тряпка, Соня и эта стрекоза Поля правы: я тряпка. Жаль, что уже поздно что-либо изменить, язвительность Поли, грубость, резкость матери передались ему... Соня — красивая, резкая, истеричная и злая; но при этом как она не умеет, нет — не желает заботиться о себе, она ведь очень самоотверженна, а в нем это есть?.. но он ребенок... Поздно... Ах, как жаль!.. что из него выйдет?.. Неудивительно, что он такой нервный, его можно только пожалеть. Но меня он ненавидит! с болью подумал он. Он нервный, вспыльчивый как порох.

И он подумал, надо посоветоваться с Машей.

— Игорь Юрьевич, газету читали? Смотрите.

Коган и Зельдович стояли в коридоре, и их радостно улыбающиеся, счастливые лица поразили его несоответствием серой, затемненной, грязной обстановке — малюсенькая слабая лампочка еле-еле освещала коридор; а они сияли.

— Выиграли сто тысяч? — спросил Игорь Юрьевич. — Вроде бы для таблицы рано.

Зельдович рассмеялся неумеренно громко и весело.

— Больше!..

— Больше ста тысяч — это слишком, — сказал Игорь Юрьевич. — Так можно не меньше, чем на две облигации. Но такого везенья не бывает. Я лично не слышал.

Он взял «Правду» и стал читать сообщение министерства внутренних дел о признании ареста врачей ошибочным и об их реабилитации.

— Двое умерли в тюрьме. Видите? — спросил Коган.

«А чего ж ты тогда радуешься?» хотел спросить Игорь Юрьевич.

— Можно только догадываться, как их там мучили. Не приведи Господи, — сказал Зельдович. — И не приведи вам Господи узнать, что мы пережили все.

— Поздравьте нас, — сказал Коган. — Сегодня у нас праздник.

Он пошел дальше по коридору и силился вспомнить, о чем-то он таком думал очень важном, глубинном, потеря чего из памяти оставила в нем чувство крайней неудовлетворенности. О здоровье? О брате? О том, что жена не так относится к нему, как надо и как он, по его мнению, заслуживает? Об этой новой болячке — гальвано-ваннах хромирования?.. Да, да, работа, директор. Черт с ним, с директором, главное, закончить благополучно дело с гальваническим хромированием; они всюду одинаковы — там хорошо, где нас нет. Он эгоист, это всем отлично известно, в нем есть здоровая порция эгоизма и карьеризма... но он сам этого не отрицает, подумал Игорь Юрьевич в таком ключе, словно одно уж это каким-то образом должно его оправдать.

Директор перестал казаться ему стопроцентно черным злодеем, и он почувствовал облегчение.

Он вошел в гальвано-цех как будто успокоенный; но сознание его продолжало крутиться на пустом месте, помимо воли рождая в нем неудовлетворенность чем-то неясным, ускользнувшим, забытым.

дальше >>

________________________________________________________

©  Роман Литван 1989―2001 и 2004

Разрешена перепечатка текстов для некоммерческих целей

и с обязательной ссылкой на автора.

Rambler's
      Top100