Роман Литван. Прекрасный миг вечности

Том 2

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава пятнадцатая

Детство заканчивалось, последние, самые последние его прелести умирали. Подошла пора перехода к такому состоянию, когда перед человеком лежит множество дорог, уходящих в разные стороны, что там на них — неизвестно ему, далеко за горизонтом спрятано пугающее их продолжение, все таинственно, глаза разбегаются, на разум падает завеса страха, а какую дорогу выбрать, чтобы не попасть где-то впереди в тупик без выхода или на край обрыва, с которого один лишь путь в бездонную пропасть, какую дорогу выбрать — никто не может подсказать и помочь ему, только он сам один решает и отвечает за окончательный выбор.

Вот она, долгожданная самостоятельность!.. Но почему-то нет радости на душе, только тревога, боязливое озирание по сторонам и ощущение, как на высоких качелях, когда раскачивают чрезмерно сильно, он кричит, а спрыгнуть уже не может, жестокие приятели еще сильнее толкают его, он взлетает наверх, начинается полет вниз, и вот в самом начале этого полета, в какой-то определенной точке, время перестает существовать, все замирает внутри — это животный, инстинктивный ужас от соприкосновения с вечностью, предчувствие неизбежного, непоправимого события, которое неизвестно чем обернется, несчастьем или счастьем, или полным небытием.

Юра с болью в сердце — именно с физически ощущаемой болью начал понимать, что необходимо научиться сдерживать свои восторги и свою откровенность. Необходимо научиться притворяться. У него ничего пока из этого не получалось; но он заставлял себя, старался всегда помнить, и это старание давило на него неприятной тяжестью. Легче было свободно следовать за своими чувствами, не контролируя постоянно и не рассчитывая свое поведение. Но он уже видел, как Восьмеркин напускает на себя важность, как Любимов прежде чем сказать слово или пошевелиться оценивающе осматривает себя со стороны. У Любимова, казалось, выработался специальный механизм в мозгу, который автоматически, без всяких усилий, выдает ему информацию, какой он должен выбрать жест или поворот в данное время и в данном месте. Кроме этого, Юра, наконец, отделался от необходимости принимать всерьез глупости и ложь, и он был близок к тому, чтобы отвечать окружающим в том же духе, легко и бездумно, не затрагивая глубинного своего я.

— Щегол, дай мне «Психологию». Я на бэ, а ты на щэ... Я ни черта не знаю.

— А я, думаешь, знаю?

— И тебе не стыдно? — легко улыбаясь, спросил Бондарев.

— Стыдно, у кого видно, — ответил Юра.

— Не жмотничай. Я отвечу, и тут же тебе передам.

Юра отдал ему учебник. Но когда начался урок, учительница объявила, что вызывать будет с конца журнала. Это был самый последний урок, отметка шла в четверть, и по существу она же выставлялась за год и потом в аттестат зрелости: в десятом классе уже не было психологии.

— Бондарь, давай быстро книгу!..

Юра сидел в третьем ряду, у окна, а Бондарев — в первом, у стены; он махнул в ответ рукой, непонятно что показывая, и опустил глаза в учебник.

— Он тебе не отдаст, — сказал Любимов и хихикнул.

— Как не отдаст?.. Да он что!.. Это моя книга, я ему дал... Бондарь! меня сейчас вызовут!.. — У Юры кровь прихлынула к лицу, когда он увидел, что Бондарев нахмурясь смотрит в учебник и делает вид, что так все и должно быть. — Бондарь!.. Бондарь!..

— Ноль внимания, — весело произнес Любимов.

— Я ему, гаду!.. Сейчас прямо подойду и в рожу дам!.. Это же!..

— Дурак будешь, — сказал Любимов. — Выгонят.

— Но это же!..

— Ладно. Читай со мной. Не лезь на стену.

Кровь стучала в висках. Юра задыхался от гнева, такая наглость была сверх всяких возможностей человеческих.

— Прямо не верится, — прошептал он.

Он стал смотреть сбоку в учебник Любимова, ничего не видел и не понимал, да все было бесполезно, книга была довольно толстая, и неизвестно было, какой раздел достанется ему.

— Щеглов, идите к доске.

Учительница задала ему вопрос, а сама ушла к последним партам и там прислонилась к стене, заложив руки за спину.

— Кац... давай...

Кац, ощерив гнилые зубы, открыл книгу и положил ее перед собой кверх ногами на край парты. Юра подошел вплотную, держа голову прямо, опустил глаза и прочитал одну за другой две страницы, быстро ориентируясь, как переставить слова, чтобы не повторять текст.

Он получил четверку и вернулся на место, размышляя, видела она или нет, что он читал по учебнику.

Вот это баба! подумал он с благодарностью и восхищением.

На перемене, когда все выскочили из-за парт и побежали из класса, Бондарев выбежал вместе со всеми, «Психология» осталась лежать у него на парте. Юра сам подошел, взял ее и отнес к себе; у него опять стучала кровь в висках, унижение, когда он нес свою книгу, а туманом застилало ему зрение, впервые показало ему в истинном свете, заставило окончательно возненавидеть свои восторги и откровенность. Он ненавидел себя самого больше, чем ублюдка Бондарева, которого тем не менее он, не дрогнув, затоптал бы ногами, изувечил, он ненавидел свою слабость, свою мягкотелость.

— Жарко, — сказал Женя Корин.

— Жарко, — с готовностью откликнулся Юра. Они стояли в коридоре у окна. Юра со злобой посмотрел дальше, туда, где остановились Бондарев и Мося. — Скот!.. Жлоб!.. Я его видеть больше не хочу!.. Никогда не буду его видеть!..

— Ты на кого? На Бондаря?.. — Женя усмехнулся. — Он такой... что ты, раньше не знал? А насчет видеть — не перегибай палку. Всегда ты преувеличиваешь, Щегол.

— Не посмотрю на него!..

— Вам еще целый год в одном классе учиться... Как же ты не будешь его видеть? — Юра изумленно посмотрел на Женю. — Может, ты в другую школу переводишься?

— Нет.

— Ну, вот то-то.

Юра впервые в жизни осознал, как по-разному люди могут понимать одни и те же слова. Он зацепил памятью это ощущение. Как писатель, он старался все запомнить. Его удивило, что Женя его гиперболу — общепринятое преувеличение — толкует буквально. Он что, дурак? или прикидывается? подумал Юра. А может, так и надо себя вести, вот Восьмеркин никогда не шутит, не скажет лишнего слова, у него всегда понятно, что он хотел сказать; а у Силина с его выкрутасами не поймешь ни черта, и на его ломание противно глядеть; так я, значит, тоже так же выгляжу со стороны... Но что же, отказаться совсем от полета фантазии, от юмора?..

Он почувствовал, что когда-нибудь в будущем он все поймет, додумается до нужного решения, — сможет ли так поступать, неизвестно, но додумается обязательно, и тогда ему станет ясно то, о чем он сейчас не имел представления и что взрослые люди понимают как золотую середину.

Женя стоял у окна и отдыхал, думая о Вале, о городском чемпионате по боксу, о сегодняшней тренировке, из-за которой он не сможет с Валей встретиться. Комсомольские дела, груз ответственности за сбор членских взносов, за прием новых членов, кампанию помощи голодающим китайским крестьянам, персональные дела комсомольцев нарушителей дисциплины — он постарался выкинуть из головы, это было слишком серьезно и ответственно, чтобы думать об этом во время короткого отдыха.

— Приходи вечером, — сказал Юра. — Посмотрим телевизор. Или погоняем на велосипеде.

— Тренировка сегодня... — Женя вдруг рассмеялся. — Ты елочные игрушки любишь?

— Люблю. Чего ты вспомнил?

— Да просто у меня были две птички... сидели на одной веточке; такая мягкая игрушка. Цветная. Зелено-желто-коричневая. Красивая очень, я ее любил. Вон погляди, Мося с Бондарем уселись на подоконник. Как те две мои птички...

— Не хочу даже смотреть на них!

— Щегол, напиши стихи в последнюю стенгазету. — Подошел Дюкин. — По случаю окончания учебного года.

— Я не пишу стихи... в стенгазету.

— Напиши, раз просят, — сказал Женя. — Надо выпустить стенгазету.

— А вы за меня вступились, когда Лариса журнал громила?

— Ну, знаешь... Во всем нужна мера. — Дюкин серьезно смотрел на него. — За каким ты вставил туда басню про географичку?

— Убогий ты, Дюк... Вон она, легка на помине.

— А ты один не убогий.

— Дюка тебя просит, как человека, — сказал Женя. — Чего ты сразу?..

— Это ты сразу!.. — Юра огрызнулся, не задумываясь, чтобы не потерять важную мысль. — Не в басне дело. Не поняли, что ли? Она же журнал запретила из-за моих стихов о жизни и смерти!.. Запретная тема. Тьфу!.. А вы уши развесили.

— Из-за басни тоже. Не спорь. Разве можно, — спросил Женя, — чтобы ученики ругали учителей?

— Не ругали... Не ругали; критиковали. Разве нельзя?

— Ну, там такие у тебя словечки пропущены.

— При чем тут словечки? Главное — общий смысл. Только убогие люди придираются к отдельным словам! Им всегда все кажется нельзя! страшно! убийственно!.. Ну, ладно. Пускай даже такая... резкая критика, ругань. А почему нельзя?

— Ты что? псих?.. — Дюкин презрительно рассмеялся. — Кто же тебе разрешит?

— А почему? Почему?!.. — Юра даже топнул ногой, возмущенный их тупостью. — Почему нельзя? Почему мы не можем писать в журнал, чего хотим!.. У нас свобода слова, так? Свобода печати... Если я неправ, меня не признают. Значит, ничего страшного. Если кто неправ, его прочли и отвергли — что тут страшного? А если его признали — значит, он прав. Так? Неужели только у Ларисы у одной право решать, что правильно, а что неправильно!.. Что хорошо, что плохо!..

— Ну, и каша у тебя в башке, — сказал Дюкин.

— Ты ответь!..

— Почитай Ленина и Маркса, — сказал Восьмеркин. — Там тебе все ответы. Творчество должно быть идейно.

— Во!.. тошнит уже от твоей идейности!.. Понос и блевотина из всех дыр лезут от идейности!..

— Грубо. Грубо, — сказал Любимов.

— Да это вы психи, если не понимаете! — Юра поворачивал от одного к другому возмущенное лицо. — Чего сейчас читать можно?.. Нечего... Вот твоя идейность!..

— Ты что предлагаешь? — спросил Дюкин. — Отменить цензуру и разрешить любую антисоветчину?

— Зачем?.. Зачем антисоветчину?!.. Да просто любые темы. А сейчас все нельзя. Про любовь — нельзя. Про жизнь и смерть — нельзя: пессимизм. Про воров нельзя, и про жуликов и проходимцев: цинизм. Про наш вот этот разговор тоже нельзя: антисоветчина!.. Смешно!.. Еще у них в запасе скептицизм, идеализм, футуризм... Сплошной онанизм!..

Все засмеялись, но сдержанно и неодобрительно смотрели на Юру.

— Глядите, — воскликнул Женя, — Мося!..

Бондарев прыгнул из окна, внизу лежала куча шлака, Женя понял, о чем они спорили, сидя на подоконнике. Мося стоял в проеме окна, озираясь на географичку, та бежала к нему. Снизу ему кричал Бондарев, махая рукой. Мося со страхом посмотрел вниз. Оглянулся на географичку.

— Мовсюков!.. Мовсюков!.. Не смейте этого делать!..

Она успела подбежать и схватить его за рубаху. Он вырвался и прыгнул. В суматохе он плохо скоординировал движения, его занесло боком, он не удержался на ногах и перевернулся, стукнувшись плечом и носом. Быстро поднялся, лицо его было ошалелое и испуганное, потирая плечо, убежал за угол. Географичка сверху смотрела на него.

— Вот Бондарь!.. Наверное, он нарочно подстроил Мосе, — сказал Восьмеркин.

— Факт, — сказал Дюкин. — Мося спиной к ней сидел. А он ее видел.

— Мощный парень. Все рассчитал, — сказал Восьмеркин.

— Ну, и Бондарь, — с восхищением сказал Любимов.

— Гад!.. Скот!.. Темную ему устроить!..

— Пойди устрой, Щегол. — Любимов с усмешкой посмотрел ему в глаза.

— Бондарев далеко пойдет, — сказал Женя.

— Если его не остановят, — пошутил Дюкин.

Географичка отошла от окна с побледневшим лицом. Лицо было белее белой бумаги. В руках она держала указку, и Женя заметил, как дрожат у нее руки.

дальше >>

________________________________________________________

©  Роман Литван 1989―2001 и 2004

Разрешена перепечатка текстов для некоммерческих целей

и с обязательной ссылкой на автора.

Rambler's
      Top100