Роман Литван. Прекрасный миг вечности

Том 2

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава двадцатая

Аудитория была наполовину пустая: в разных концах сидели небольшие группки, по два, по три человека; незанятых мест было больше, чем присутствующих студентов. Юра видел, как дохнет от скуки Вадим, сидя за первым столом напротив Профиля, тот мямлил как если бы он не выдавливал из себя слова, а заглатывал манную кашу пополам с керосином. Те, кто не играл в карты или в морской бой, или не читал книгу, сидели уныло и подавленно. Счастливый Лифшиц сумел заснуть.

Вадим препирался с Профилем после каждой произнесенной им фразы. Другие поддерживали его, но скука ничуть не убавлялась.

— Я, кажется, первый раз на МПВО, — сказал Юра, перебивая Гиленсона; тот рассказывал, какие моды у них в Ухте.

Сзади Морозов, Наконечный и Федя играли в пятьдесят одно: они играли весь предыдущий вечер и всю ночь, потом спали и вот проснулись к последней лекции; впрочем, для художника Феди это была не его лекция.

— Минут десять спорят, — сказал Гиленсон.

Сухарев и другие о чем-то препирались с Профилем.

— Я могу закончить лекцию. — Профиль робко посмотрел в полупустой зал. — Если вы торопитесь в Москву сегодня... из-за субботы... конечно... Можно закончить...

— Не надо кончать, — крикнул Морозов.

— Еще немножко, — попросил Наконечный.

— Нам очень интересно, — подал голос Федя.

— Самое модное, — рассказывал Гиленсон, — это широкие и длинные до пят клеши; маленькая кепочка в зародыше, сидит где-то на макушке, козырек у нее тоже в зародыше, его почти не видно; никаких галстуков — рубашка с отворотом, желательно что-нибудь спортивное; из-под кепки на глаза чуб; белое кашне; воротник пальто как можно выше. Ботинки — какие угодно. Это и считается сверхмодным. Очень разборчивая братва: такого пижона завязали бы в узел, макушку к пяткам, и так бы оставили.

Он кивнул на Бычкова. Тот уловил его движение, повернулся к нему и сказал:

— Зря только два часа потеряли.

На Юру он не посмотрел, потому что он не смотрел ни на кого из комсточетыре с самого первого сентября.

«Эх, сколько таких потерянных часов!» подумал Юра с грустью. В комнате они от нечего делать болтали черт знает о чем: о бомбах, о наганах — и потом пытались вспомнить: «А с чего мы завели этот разговор?..» Какое-то расслабление, размягчение мозгов лишило его целеустремленности. Бесцельность существования порождала в нем тоску, и тоска эта сосредоточилась на Марии. Именно в этом сейчас выражалась его жизнь. Мария не то чтобы охладела к нему, но, в отличие от него, она не хотела забросить учебу и ограничиться только лишь сладостным страданием вдвоем с Юрой, а он, со своей стороны, одного этого желал, не вдаваясь в рассуждение, действительно ли он счастлив от этого и действительно ли он сам этого так сильно желает.

Сзади Морозов подсчитывал выигрыш-проигрыш. «И опять Наконечный проиграет», с улыбкой подумал Юра, вспоминая, как в электричке их поймали контролеры, и Косой, будучи хорошо одетый, еще пижонистей Бычкова, — но он был свой в доску и еще своее — усердней всех разорялся перед контролером на предмет своей бедности Да откуда у меня деньги могут быть на билет!.. и их в тот раз отпустили; но по рублю они все же скинулись.

Юра, когда наконец закончилось МПВО, выяснил, что ни Сухарев, ни чертовы картежники не идут домой. Какое-то предчувствие тянуло его к себе, мелькнула мысль, куда подевался «правнук» Пушкина, уехал в Москву, сидит в комнате, врет кому-нибудь чего-нибудь сногсшибательное.

Он вышел из клуба, по аллее, мимо бюста Сталина, он шел, спрятав голову в плечи, противный ветер как бритвой полосовал открытый затылок и шею, шел, думая о том, что пребывание всех их в общежитии все еще под большим вопросом; зачеты близились, а он на контрольной по математике даже не понял, вернее, впервые с удивлением встретился с задачами из дифференциального счисления, никто не захотел ему решить, и он обиделся, с горделивым презрением замкнулся от всех, чтобы не обратить на себя внимание преподавателя, сидел, как все наклонив голову, рисовал чертиков на бумаге и грыз семечки. Каждый был за себя, и он злился на них и презирал их, ему представлялось, что он отдает все что есть у него вплоть до последнего. Он старался не думать об учебе, забыть, что есть такая проблема, — но именно в связи с нею противно скребла тревога, подобно этому ветру, только не снаружи, а изнутри.

Дверь в комнату была закрыта, и он взял у вахтера ключ и вошел в нее.

Большая, мрачная комната с затхлым воздухом могла бы, если пристально вглядеться в нее, вызвать отвращение или настроить на мрачный лад, особенно человека с обостренной восприимчивостью, но Юра не вглядывался и не внюхивался, он снял пальто, свалился на постель и, открыв дверцу тумбочки, хотел достать «Гойю» Фейхтвангера; книги на месте не оказалось.

Он быстро сел и в возбуждении перерыл в тумбочке верхнее и нижнее отделение, хотя он точно знал, где должна лежать книга, встал, скинул подушку, поднял матрац, на сетке лежало грязное белье, но книги не было.

— Собаки. Собаки. Черт возьми!.. — вслух сказал он, обводя комнату глазами, прищурясь, быстро и по-деловому соображая, кто мог зайти и взять.

Внезапно он наклонился, надел ботинки и выбежал из комнаты. Через мгновение вахтерша сообщила ему, что только что забегал «такой... с плоским лицом, беловатый». Хлопушкин! — Юра ринулся наверх, к Феоктистову, не успевая подумать, как действовать, что сказать, и только страстно желая, чтобы он не уехал в Москву: осматривая комнату, Юра не увидел чемодана Хлопушкина на привычном месте между кроватями. Я так и знал, что это он! Знал!..

Ворюга! Я всегда знал.

Убить его мало!.. У своих ребят ворует!..

Он рванул дверь, увидел много людей и Хлопушкина среди них. Нервное напряжение было так велико, что он смутился, у него перехватило дыхание. Только что ему представлялось, что надо кричать о негодяе, целый мир привлечь в свидетели и судьи, — и вдруг он почувствовал смущение и эту знакомую, отвратительную дрожь изнутри, то ли страх — но ему чего бояться?! — то ли нервный озноб; на лице Хлопушкина не было тени стыда или робости.

— Володя... Тебя можно на минуту... Дело есть небольшое... — Он разозлился на себя за усмешку, от которой не смог удержаться. Говорил скороговоркой, плохо владея собой, и не смотрел прямо на Хлопушкина, а тот сверлил его взглядом.

— Какое дело? — угрюмо спросил Хлопушкин, когда вышли в коридор.

— Ты не обижайся. У ребят вещи пропали. Ладно? не обижайся? Мы решили всех обыскать... обыскали всех... Вот теперь... вот, значит...

— Ну, чего?

— Теперь, значит... — Юра покраснел, ему трудно было соображать, и он ощутил, как пот стекает у него по лбу и по носу. «Вот трахну сейчас его, и весь разговор...» — он не решался вытереть пот, чтобы Хлопушкин не заметил его состояния, но тот уже не смотрел на него, в сторону, вниз направив свой взгляд. «Да, а если он не брал?.. Трахну... Не он?..» — Юра мельком отметил, что вид у него приунылый, но смущения ни капли нет. — Значит... покажи свой чемодан... и ты.

— Какие вещи пропали?

— Какие? — повторил Юра. — Разные... Ну... вот «Гойя» у меня и... — Он окончательно потерялся.

— Книга? Так ведь она у меня, — глядя в сторону, спокойно произнес Хлопушкин. — Я же тебе утром сказал, что беру ее почитать. Ты мне разрешил.

— Я?

— Да.

— Не помню, — растерянно произнес Юра, всерьез пытаясь вспомнить.

— Ну, ты даешь, Щегол!..

— Не говорили мы.

— Да ну что ты.

— Ну, ладно. Дай мне ее.

— Ну, если вдруг она тебе нужна стала, так бы и сказал.

— Да, нужна! — взбешенный его наглостью, твердо произнес Юра. Они вернулись в комнату. «Врет, что придет в голову, какая находчивость!.. Главное, такую правдоподобную рожу сделает». Хлопушкин поднял с пола чемоданчик, открыл и подал Юре книгу.

Юра с облегчением взял ее в руки, перелистал, крепко зажал под мышкой.

Он стал думать, кому рассказать — Ульянову? Сухареву? — конец у этой истории получился явно не такой, какой должен быть. Пока не такой.

Но тут же он представил себе жалкую свою роль, и сомнение и нерешительность овладели им. «Но рассказать надо?.. Хотя бы чтобы предупредить...»

Вечером, на танцах, это имя — МАРИЯ — серебряными колоколами перезванивалось у него в душе, все остальное лишь мельком и словно бы подневольно отмечало жадное его восприятие, а сам он, будь его власть, ни о чем и ни о ком не думал бы, кроме Марии. Его коробило, когда ее называли Машей или Марусей — находились и такие; он не хотел слышать этих упрощенных, грубых имен. МАРИЯ. МАРИЯ. Это было красиво, как мечта. Совершенно — как недосягаемый идеал, единожды здесь достигнутый. МАРИЯ.

И вот она шла по залу, кто-то другой вел ее танцевать. Юра подошел к проигрывателю и снял пластинку. Он склонился, делая вид, что преодолевает неисправность; краем глаза он видел насмешливые лица, пары в неестественных танцевальных позах, с поднятыми руками застыли на месте — не расходились, ждали — смешно это было, недалеко от Юры стояла со своим кавалером Мария, и ее лицо недовольное, сердитое, а глаза сделались даже злые.

— Здесь что-то... Сейчас исправлю, — говорил Юра в ответ на нетерпеливые призывы. — Шпортилось. Сейчас... Подождите немного.

Пары начали распадаться. Когда все разошлись, он поставил другую пластинку и побежал приглашать Марию. В продолжение танца она с раздражением отворачивалась от него, не смотрела и не разговаривала, от нее на Юру шли ощутимые волны недоброжелательности. Он попытался заговорить.

— Кто так делает? Фу! глупость!.. — бросила она и больше не говорила.

Потом они все-таки гуляли вместе, Юра обнимал ее, продуваемые насквозь ветром, они целовались. О танцах разговора не было, но у Юры ныло сердце от недоброго предчувствия, без слов, непонятно по каким признакам — вроде бы никаких не было признаков — он ощущал перемену в Марии. Он начинал говорить, старался развеселить ее и чувствовал, что его усилия не приближают ее к нему: что-то непоправимое сломалось, и видимо давно, а может быть, с самого начала было так, но он как слепой щенок, одурелый от неги, не заметил обмана. Не он был главным в этой игре, не он был господином положения, и его главенство, его мужская суровость и твердость, его покровительство были не что иное, как греза, сон наяву, и было ли это обманом или самообманом — сейчас он об этом не размышлял. Пока еще, при желании, он мог продолжать грезить наяву, пребывать в счастливом забытьи; но сердце ныло, предчувствие коснулось его.

Прошли зачеты и экзамены, и Юра вышел из них, к величайшему своему изумлению, с единственным хвостом по математике.

Много было приключений, смешных случаев с Наконечным, с Лифшицем, выгнали с позором Хлопушкина, который предал приятеля, третьекурсника, человека, пытавшегося сделать ему добро и пришедшего сдавать экзамен вместо него, с его зачеткой, а Хлопушкин после разоблачения выдал его и утянул за собой; Юра тоже был сто раз на волоске, но удержался в институте на этот раз.

На каникулы Мария не поехала домой. Занятий теперь не стало. Времени свободного явилась уйма.

Общежитие опустело, уехали три четверти его обитателей. Один раз Юра поехал с Марией на лыжах, как в Белом Безмолвии Джека Лондона шли они по дремучему лесу, а потом по открытому полю, наклонному к горизонту, и ветер гнал поземку, кидал снег в лицо, слепил глаза.

Один раз они съездили в Третьяковку в Москву на целый день. И однажды он привел ее к своей тете, сестре отца, — тете Маше, не чуждой хороших манер, и он мог не опасаться, что она осрамит его перед Марией, все прошло удачно, немного натянуто, но для первого раза терпимо, он отметил, как Мария ест вилкой, держа ее в левой руке, и ножом — как в кино. Один раз она устроила специально для него чай с пирожными, роскошный, обильный стол ударил по его гордости, Юра как неимущий съел ради приличия маленький кусочек пирожного и больше ни крошки не позволил себе положить в рот; Мария недовольно нахмурилась, и лицо у нее сделалось неприятное. Она упорно зазывала его в театр. Краснея и бледнея, он, наконец, твердо сказал ей:

— У меня нет денег.

— Но у меня есть! — воскликнула она.

Он покачал головой и смущенно улыбнулся.

Она скучала в общежитии. Целые дни они проводили вдвоем. И вечера у них были общие в пустых коридорах, в ее комнате; а к нему она никогда не соглашалась зайти. Он, увлекаемый иногда интересной темой, помногу говорил, долго и со страстью, а ей было скучно. Она хмурила лоб и отмалчивалась. Он не умел вовремя остановиться. Если же ее холод передавался ему, он замолкал, обиженный непониманием, и тогда, странное дело, она начинала тянуться к нему, но он замыкался еще сильнее, язык не поворачивался, обида его была так огромна, что он не мог быстро простить, он отвечал резко, почти грубо, и постепенно Мария опять грустнела, отдалялась от него.

Она как будто бы чего-то ждала от него — не объятий, не поцелуев и разговоров, ожидание ее было терпеливое, покорное, но чего она ждет, он не мог понять, да и сама мысль об ее ожидании явилась раз или два, неясная, очень нечеткая, одна из тех неопределенных мыслей, о которых думается: так, чепуха в голову лезет. Он смотрел на нее не как смотрят на женщину, а видел ее в целом — фигура, улыбка, движение; женских реальных прелестей он не замечал, не думал о них. Мария воспринималась им как нечто совершенное, недосягаемый идеал — любимая женщина, не имеющая ничего общего просто с женщиной, земной, обыкновенной, — дама сердца из средневековой куртуазной поэмы.

Возобновление занятий вновь свело к минимуму свободное время у Марии; у Юры накопились свои проблемы: надо было досдать математику. Полностью собрался контингент студентов в общежитии. Они уже не могли постоянно оставаться вдвоем, и то, что Мария скучает и он должен из кожи лезть, развлекая ее, не касалось теперь уже его так близко, и он ощутил облегчение, освобождение от невидимых пут. Он смог съездить на несколько дней к родителям, хотя мало по ним соскучился, но нужно было пополнить запас продуктов и получить денег сколько удастся, это уязвляло, ранило его самолюбие, но жить надо было, и курить, и пить пиво с приятелями.

Со стороны Кончика и Клопа он нашел пренебрежительное к себе отношение «за предательство» — за то что долго не появлялся, а главное, не приехал на проводы Дюка в армию; он без их напоминаний тосковал по нему, взял адрес и написал длинное хорошее письмо, все эти Клопы, Кончики, еще Славцы, Валюни, Слоны в подметки не годились Илье Дюкину, на их пренебрежение он плевать хотел, так же как на дальнейшую судьбу негодяя Хлопушкина, они все неинтересны были ему, не нужны, его жизнь и его устремления перешагнули через них, оставив все с ними связанное позади — далеко и неразличимо.

Что касается Хлопушкина, то он был изгнан, хотя и с позором, но целый и невредимый унес свои ноги в неизвестном направлении, и те грандиозные разоблачения, которые произошли в начале 1956 года и прогремели по всей стране и по всему миру, решительным образом пресекли память о гнусных его проделках в головах бывших его сожителей.

дальше >>

________________________________________________________

©  Роман Литван 1989―2001 и 2004

Разрешена перепечатка текстов для некоммерческих целей

и с обязательной ссылкой на автора.

 

Rambler's
      Top100