Роман Литван. Прекрасный миг вечности

Том 2

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава двадцать первая

— Черт вас знает... Зачем было тогда в институт поступать?

— То же самое мои мать с отцом говорят.

— У нас всё не так. Если б я тебя не знал, я бы, когда тебя слушаю, каждый раз думал, что ты заливаешь, как...

— Клепа?

— ...или Валюня... Плюс Славец и Слон вместе взятые... У нас всё не так. Люди увлечены учебой. Любим свой Университет. Чтобы прогуливать, или в общежитии что-то ломать — я о таком не слышал. Бывают, конечно, пьянки, розыгрыши... Но, в основном, люди учатся, любят учебу. К новому знанию стремятся. Постоянно ходят в музеи, в театры, на выставки. В читалке сидят... если кто-нибудь подготовит к семинару интересный доклад, другой старается сделать лучше... Алексей тебе рассказывал, как он на танцы принес пластинку: вой волка? Завел — фурор грандиозный... Но это так, между прочим. Основное — учеба. Иначе для чего зря время проводить?

— Фантастика. Слюнки текут от зависти, такая фантастика...

— Насмешечки твои?.. Нехорошо быть ехидным...

— Ну, а Кононов? Или этот ваш прохиндей Виктор?

— А что Кононов?

— Он тоже к учебе стремится?

— Откуда ты успел узнать его?

— Видел, когда у чучельника был. Даже поговорили малость... и чуть не подрались — на полном серьезе. Он чокнутый... Я ему чего-то возразил, так он чуть не в драку!..

— Да, он маньяк. И такое же трепло, вроде...

— Меня, что ли?

— Странно, что вы не поладили. Мне казалось, вы одного поля ягоды.

— Иди ты!.. Он — чокнутый. Говорит, революцию надо делать в столице. Где? спрашивается. С кем? С такими дохляками, как он? В народ, в глубинку надо идти. Ударную силу надо организовать. Понимаешь, надо еще разобраться, кто сегодня ударная сила. Я всерьез сажусь труды Ленина изучать, но только по самым первым изданиям. Всё, что позже, — переврано. Раз большевики победили — значит, их действия самые правильные... Он только одно верно сказал: нужно обнести весь СССР по границе колючей проволокой и вывеску повесить огромными буквами: ТЮРЬМА.

— Вы вот так открыто в общежитии говорили?

— А что? Ты спроси у чучельника, какой мы диспут у нас в Голицыно устроили!

— И-д-и-о-т-ы...

— Я думал, ты посмеешься насчет тюрьмы. А ты, видите ли, ругаешься...

— Опять смешочки-пересмешечки?.. С тобой давно все ясно, а Алексей меня удивил. Но у Кононова, к твоему сведению, энциклопедические мозги, хоть и полная каша в башке. Трепло. Весь исходит трепатней — а мог бы нормально учиться. Он трепется, его не трогают, а он кричит об отсутствии свободы слова.

— Но ты обкакался, что мы открыто говорим? Верно, нет свободы... Чем быть таким, как этот тип Стругацкий, по мне лучше быть Кононовым!

— Стругацкий — настоящий ученый, он в будущем — светило науки.

— Ни рыба, ни мясо.

— Если говорить как о человеке, так он добрее и... — Женя хотел сказать: лучше, — словом, добрее тебя.

— При чем тут я?.. Какая-то размазня тщедушная... и страшный зануда... Для чего нужны научные светила, настоящие ученые и все дурацкие достижения?.. Чтобы укрепить наше никчемное общество?.. вместо того, чтобы до корня разрушить! — еще больше и прочнее укрепить все беспорядки и всю несправедливость!..

— Хотел бы я свести тебя со «стариком» Никитой...

— Я уже с ним свелся... Обыкновенный долдон и тугодум. Смешно: своим ребятам отмечает в журнале отсутствие на занятиях. У нас бы такого просто-напросто утопили в пруду... Правда, в этом есть что-то железобетонное, даже, я заметил, его уважают как-то... Хотя... Но, впрочем, как же Виктор?

— Фурсенко?

— Это — тип. А? И он, по-моему, прогуливает, почти как я.

— Ничего хорошего не могу о нем сказать и ничего плохого... К сожалению, он, кажется, при сдаче зачетов и экзаменов пользуется тем, что он в бюро факультета. У него контакт с партбюро, для преподавателей это имеет значение. Знания его не слишком волнуют.

— У нас тоже многие только учатся... Никаких других интересов. Учатся и учатся. Настолько, что тошнит на них глядя.

— Ты повернутый совершенно...

— На меня и мою поэзию чихать хотели. И вообще — говорить с ними не о чем. Мои Ульян и Сухарь, по крайней мере, люди живые.

— Чтобы стекла колотить, можно вон на Преображенке зайти в пивную... Заодно и рожу расколотят. Полное физическое и духовное удовлетворение. Черт знает что!.. Правильно делают, что чихают на твою поэзию.

— Мы здесь друг друга не поймем.

— А чего тут понимать?

— Завидую я тебе. Все у тебя, как всегда, ясно, во всем полная уверенность.

— Это я тебе завидую, — возразил Женя Корин. — Надо же, какое сибаритство. Все твои якобы высокие материи и твоя поэзия — только чтобы себя ублажить... Знакомая мне болезнь. В школе насмотрелся, и сейчас в бюро, бывает, встречаются экземпляры: пустомелие. Ничего больше. Я дворнику рассказал... как-то к слову пришлось... кое-что из твоих проделок. Он говорит приблизительно так. Удивляюсь, что за поколение сейчас растет. Тунеядцы, паразиты! Учиться ленятся, работать тоже не хотят, торчат в институте. Но удивляться нечего: воспитание последних лет; другие люди не могли и вырасти... Откуда-то он все знает. Мудрец, недаром его колдуном прозвали. Он мне про Сталина, знаешь, когда? — три года назад, сразу же после похорон, изложил в точности, как в письме съезда... Кругом все волосы рвали на голове.

— Три года назад за одно такое слово могли четвертовать публично на лобном месте. Ха! Сжечь заживо.

— Ну, он знал, кому говорил.

— Ты к нему часто ходишь? Что он за человек?

— Говорю, мудрец.

— Кто — дворник?

— Да, дядя Игнат. Не смотри, что он старый и в потрепанной одежде. Он, наверное, побольше тебя книг читал... раза в четыре, в шесть.

— Да брось ты.

— Вот тебе и брось.

— Мы еще перед Новым годом... перед сессией, всего два-три месяца назад... У нас в Голицыно стоит бюст Сталина на постаменте. Гуляли компанией вечером. Снег выпал. Мы стали снежками кидаться. А потом кто-то издали кинул в постамент. Знаешь? просто — попадет, не попадет. И еще кто-то кинул. И еще. Чей-то снежок, вместо постамента, прямо в бюст угодил. В лоб. Переглянулись молча, потупились — и деру!.. Как сейчас помню: перепуганные физиономии. Метров двести бежали без передыха, до самой двери. И потом — ни слова. Никто никогда об этом не заикнулся. Теперь бюст снимают... У вас идут занятия по марксизму-ленинизму?

— Я сдал его в прошлом году.

— Ах, да... У нас полная анархия. Лекций нет. Преподаватели не знают, что говорить. Гуляй, рванина!.. Вот кто идиоты и пустомели — они!..

— Кто?

— Кто зашибает деньгу, поганя душу себе. Что это за наука?!

— Опять других осуждаешь, не подумав. Бедные преподаватели...

— Они не бедные... Мы все — бедные, если уж на то пошло.

— У Роллана хорошо сказано... О, бедная Родина! Кто только тобою не клянется?

— Ты погляди, прогресс. Не только механику свою долбаешь — Роллана почитываешь. «Четырнадцатое июля».

Женя посмотрел на его ехидную усмешку.

— Все-таки ты совсем еще не повзрослел. Совсем не изменился. — Заметив несколько раньше высокомерие Юры по отношению к Игнату, он хладнокровно, с невозмутимым выражением лица прикоснулся к самой чувствительной его струне. — Как был эгоцентрист... А еще писатель. Писателю нужно уметь хоть немного видеть дальше своего носа.

— Я, по-твоему, не вижу?.. — с скрытой обидой спросил Юра. — Я тебе не собираюсь ничего доказывать, чего я вижу и насколько дальше тебя я вижу. Ясно?!.. — Вдруг он рассмеялся. — Обалденный тип Ульянов. Копия Солохи нашего. Ты бы не отличил. Спроси у Мороза. Я захожу к нему в комнату — он на другом этаже теперь живет от меня... Вытаскивает чемодан из-под кровати, отпирает замок, как на амбаре. «На, говорит, Юра, финики и халву. Я домой еду, а чем им отдавать или выбросить, лучше ты съешь». Им — значит, соседям по комнате... Я говорю: «Все еще, как в комсточетыре? — А что? — Да вот, по чемоданам все прячешь. У нас, например, коммуна. — Зачем мне надо? У меня всегда все есть». Вот тип!.. Ни в одном глазу ни капли смущения... ни неловкости... Еще когда вместе жили, продавал Гиленсону — парень из Ухты — жратву: финики, хлеб. За пять рублей. Представляешь? Хоть бы что! Фантастика.

Дальше он стал говорить о всеобщем мире и разоружении, и Жене было непонятно, какими путями мозги его перескочили на новую тему.

Женя после долгого перерыва замечал в себе желание увидеться с ним и услышать его соображения, довольно необычные, они будоражили и побуждали к размышлению, к тому же незлобивость, несмотря на резкую и самоуверенную манеру общения, располагала к нему, но до того момента, пока его ехидство и нервозность не переполняли чашу терпения.

— Помнишь Игоря, с которым я провел учебный бой? — спросил Женя.

— Того лысого?

— Да. Он в среднем весе чемпион СССР. Тренер прав был.

Юра посмотрел на него внимательно и засмеялся.

— Чего ты грустный, Титов? Завидуешь?

— Да нет. Я рад за него... Все же знакомый.

— Валя тебя совратила бросить бокс... Кстати! Нас бы соединить, получился бы отличный писатель. У тебя колоссальная жажда к столкновениям и развлечениям — к действию, эта гитара, членство в бюро... не обижайся, я серьезно; но нет потребности к самовыражению. У меня — наоборот. Даже чтобы меня куда-нибудь избрали, в какой-нибудь профком — я терпеть не могу. А почему загремел Восьмеркин из МИФИ?

— Любимов к нему заходил, когда его исключили из института... Он лежал или сидел, и больше отмалчивался. Сидел дома. Никогда он не был болтуном, а тут напала на него хандра...

— Я знаю, — сказал Юра, — у него начались переживания о жизни и смерти. Запоздалые.

— Щеглов в своем амплуа.

— Не веришь? А я уверен на сто процентов!.. Ну, и где он?

— На Тихом океане. В морфлоте.

— Отколол Восьмеркин. Ай да отличник-медалист... Вот Кончик как-то отбоярился от армии... Юмор, что Гончар сам попросился в армию. Патриот!..

— Он по пьянке разбил голову тридцатилетнему мужику.

— Я знаю. Хотели под суд отдать. Ну, и силища! Голым кулаком ударил, и во лбу трещина. Ты бы смог? Думали, он кастетом... В «Правде» статьи пошли, что партия не должна попасть — из Ленина цитата — в положение зазнавшегося человека. Кто это пишет? Те же самые палачи. Одно спасение: все сломать и построить заново!.. Сейчас-то они герои. Но где они раньше были? Молчали. Убивали... Интересно, как они теперь в глаза друг другу будут смотреть? Ведь теперь им придется говорить совсем другое, чем раньше. Кругом бардак: в «Литературке» пишут, в передовой статье... оказывается, писатели должны писать не книги, а «обеспечивать наш многомиллионный советский народ достаточным количеством доброкачественной, духовной пищи...» Ну? Убожество!.. Смешно просто.

— Доброкачественная духовная пища — вещь хорошая, — сказал Женя.

— Смешно. Знатный агломератчик... вот о чем надо писать. Что это такое? Знатный агломератчик... Надо же придумать такую чушь. Агломератчик — знатный. Почему он знатный? Ну, работает и работает. И что за слово такое — знатный? Я не понимаю! Знатный гробокопатель — такое тоже бывает? Закопать бы их всех к чертям собачьим! Не представляю, как ты еще можешь не прозреть. Или вы все, медалисты, недотепы дальше некуда? Когда — помнишь? — спорили, что у нас нет законности и гарантии законов, Восьмеркин все время мне повторял: почитай Ленина и Маркса. Почитай Ленина и Маркса... Идиот. Ей-богу, я уеду на стройку и начну организовывать рабочих. С вшивыми интеллигентами-умниками каши не сваришь.

— Вот так резюме. Тогда ты и будешь полностью круглый болван; но настоящая работа даст тебе понюхать, почем фунт лиха.

— Фунт лиха понюхать, — презрительно повторил Юра. — Как вы все любите заезженные штампы. А почему я буду круглый болван?

— Бросить институт — разве не болван?

— А что? ты держишься за свою карьеру? Диплом получить, теплое место? да? А я плевал и плевал на все такое!

— Ну, что ж. — Женя не хотел продолжать с ним спор, но не удержался и сказал: — Плюй, пожалуйста... пока тебя папа с мамой кормят и одевают. — Резкие суждения Юры, его перескоки с одного на другое надоели ему. Он сидел нахмуренный и молчал. Потом поднялся и подал Юре руку: — Ладно, Щегол. Пока. Мне надо заниматься. Заходи еще.

Бабушка повернулась на постели и села, не опуская ног на пол.

Во дворе залаяла Жучка, радостно и визгливо. Пришла из школы Людмила.

Этот избалованный Щеглов не знал, на каких деревьях булки растут, он не нуждался в дипломе и не только в теплом месте — ни в какой работе он не нуждался, фантазер, болтун; Женя вспомнил тетю Дюкина, как ее начинало трясти от отвращения, лишь только он открывал рот. Людмила сняла потертое пальто и шапку, Женя увидел заношенные ботинки, он сидел на диване, не поворачивая головы, на коленях держал книгу, бабушка показала Людмиле: «тс-с, занимается» — он, скосив глаза, незаметно наблюдал за Людмилой, грустно защемило сердце, в основном стараниями тети Любы она была обута-одета, но у нее сейчас наступил период быстрого роста, она вырастала из одежды быстрее, чем успевали купить новое, — и Женя подумал, хорошо бы тот самый диплом, работу, зарплату, и этой неуклюжей пигалице купили бы новое пальто, новый фартук, новое платье.

«Ну, ничего. Еще три года. Все будет хорошо», — он старался быть оптимистичным и бодрым, но испытывал при этом сильное раздражение. На мелкие кусочки неудержимо разламывалась опора жизни; переворачивалось многое знакомое и привычное.

Юра, не задумываясь, задел его по больному месту. Разочарование после двадцатого съезда, потеря твердости и ясности вызваны были неспособностью представить, как он, родные, знакомые и другие люди жили все это время, ни о чем не помышляя, всем им было не привыкать к разоблачению врагов на самом высоком уровне — и Женя со стыдом вспомнил о своем подозрении, направленном на Мишу Гофмана, во время дела врачей; порхающие мысли Щеглова о палачах, которые молчали и теперь вынуждены говорить другое, чем раньше, были не новы для него и правильны. Но он недостаточно знал, чтобы составить собственное мнение, он хотел еще как следует разобраться. Легкость, с какой рассуждали Щеглов, Кононов из Университета, очкастый Модест, отталкивала его от них. Его глубоко потрясла вдруг открывшаяся ему картина несовершенства советской власти, он бы хотел вообще не думать об этом, жить как раньше, спокойно учиться, но все его предыдущие увлечения теперь вытеснены были и воспринимались малозначимой чепухой.

Он не мог не признать справедливости разглагольствований худосочных болтунов, включая двоюродного брата Володю, всего-то-навсего заканчивающего девятый класс, и вместе с тем Женя не хотел соглашаться с ними, они его раздражали почти до злобы, у него чесались кулаки, он заметил в себе подобие раздвоения личности, чего с роду у него не бывало. Он не мог отвернуться от проблемы и забыть о ней, будто нет ее, потому что это было важно для будущего, для всего народа, возникала туманная мысль о собственных детях, которым в будущем он, не краснея, должен ответить на их любые вопросы, дать честный ответ, не смущаясь и не пряча глаза. Он полагал себя обязанным сделать все от него зависящее — напряжением ума и действиями — для построения правильного будущего. Насколько легче и проще было наткнуться на пустынной темной улице на урку, или даже на двух-трех, и разделаться с ними — два месяца назад вот так же оно все было ясно и спокойно. Все казалось ясно. Радостная жадность к учебе, к спорту, к чему угодно! танцы, книги — переполняла тогда его. А сейчас, не зная выхода, целиком во власти сомнений, он растерянно вглядывался в ту кашу, которая образовалась из стройного и понятного мира, и не мог побороть уныния.

Вокруг он слышал множество несуразных предположений и пожеланий, много путаницы: удивительно, как человек существовал словно бы в двух непересекающихся плоскостях — говорил о честности, ругал равнодушие и жестокость и себя считал честным и добрым, справедливым, но действовал так же по-рвачески, как те, кого он в помыслах своих ненавидел; иногда умудрялся переселиться и в третью плоскость, уже сознательно отступая от принципов — ради близких людей. Борис, брат Володи, один из самых злостных ругателей советского строя, каких встречал Женя, с примерами, доказательствами осуждал отсутствие свобод, обесценивание денег и многое другое, энергии у него не убавилось, он оставался все такой же быстрый, подвижный, неутомимый. В доме у него все было самое модное и в изобилии: еда, одежда, обстановка — в обход сумасшедшего дефицита и несмотря на растущие цены. Они хорошо спелись с женой; но Жене стало неловко и противно — за всеми критиками и красивыми словами виделся пронырливый, оборотистый делец, умеющий хорошо погреть руки внутри ненавистного ему строя.

— Оборин, — сказал Володя, — неосторожно высказался: плохо отозвался об одном нехорошем человеке, и навряд ли ему разрешат концерты в ближайшее время. Да и в консерватории преподавание могут запретить ему. Начальство рассердилось на него.

— Как так? — взволнованно спросила жена Бориса. — Наоборот, ты хочешь сказать... Если он критикует нехорошего, неугодного начальству человека, они теперь должны на руках его носить. Но даже если и...

— Вы не поняли, — сказал Володя. — Нехорошего... с официальной точки зрения, значит, хорошего.

— Ничего не понимаю, — сказал Борис. — По-настоящему — хорошего?

— Нет, нехорошего.

— Тогда отлично. А я подумал, что он тоже сделался продажным...

— Я хотела сказать, что даже и в таком случае мне полностью наплевать. Я хочу слушать его исполнение Бетховена.

«Путаница, страшная путаница», подумал Женя.

Казалось, он потерял самого себя в этой каше.

В нем происходила мучительная ломка всех авторитетов. Сомнению было подвергнуто всё и вся. Только на маму и бабушку не распространялся убийственный анализ. Он вспомнил, в детстве, если терялся мячик, они наугад бросали что-нибудь — другой мячик или свисток, которые, считалось, «должны найти» пропажу в высокой траве, под кустом в саду, в рытвине или на самом видном месте возле забора, где мячик лежал, сливаясь по цвету с полинялой под дождем и солнцем доской.

Эти краски детства и эти запахи безвозвратно погибли. Все, о чем болтали болтуны, было ему известно; он одного не знал, что теперь со всем этим делать, что он должен делать.

дальше >>

________________________________________________________

©  Роман Литван 1989―2001 и 2004

Разрешена перепечатка текстов для некоммерческих целей

и с обязательной ссылкой на автора.

 

Rambler's
      Top100