Роман Литван. Прекрасный миг вечности

Том 2

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава пятая

Когда они вышли из пивной, Любимов и Гофман заговорили о тридцать седьмом годе, о несправедливости в тот зловещий год. Они без спора единогласно сошлись на том, что если бы Сталин не проморгал характер и действия Ежова и не завинтил все гайки так, что люди пикнуть боялись, то такого грандиозного уничтожения неповинных людей не случилось бы. Они жалели — и тут Женя был согласен с ними — что Ленин умер рано. При нем все было правильно, сказал Любимов, а потом началось. Всё извратили, сказал Гофман. Любимов видел «Комсомольскую правду» за 1929 год, там через всю полосу заголовок: «Товарищ Рыков, не зазнавайтесь!», а Рыков состоял в должности предсовнаркома в тот год; подобная простота — демократичность — их восхищала.

— Щегол трепло, а все-таки в одном я с ним согласен. Свободы печати нет, — сказал Любимов. — Свободы слова, свободы печати, свободы собраний... Попробуй — соберись...

— А ноябрьская демонстрация? — спросил Гофман.

Они рассмеялись.

— Сейчас никого не арестовывают, — сказал Женя. — Это один такой год был. Тридцать седьмой. Больше-то не было. Я на улице мужика видел, пьяного... он орал черт знает что про Хрущева... про Булганина... Все идут, смеются. И ничего.

— Но партия все равно одна, — сказал Гофман. — Критиковать ее некому. получается, что великий шахиншах всегда прав. А мы, его послушные рабы, должны повиноваться, в противном случае нас как преступников нужно четвертовать, и по заслугам: не перечь царю единому и всемогущему, сыну солнца и луны...

— Бессмертному Богу на земле, — смеясь, добавил Любимов.

История «старика» не оставила Женю равнодушным. Правда, он знал цену пьяным разговорам: в пивной можно было встретить не только отпрыска древнего княжеского рода, но даже законного сына самого Чкалова или родственника Льва Толстого, или младшего брата Соньки Золотая Ручка — в зависимости от интеллекта и свойств характера того человека, что решился пооткровенничать в минуту возлияний.

Но «старик» с его прилипчивым взглядом и манерой потирать волосы надо лбом показался Жене искренним; он стоял у него перед глазами, взывая к сочувствию. Но это был один человек, одна несправедливость; Жене казалось неправильным единичные случаи беззаконности приписывать всему в целом. В райкоме комсомола работали нормальные, честные люди, к которым шли полным-полно москвичей и приезжих за помощью, за советом, он сам это видел. Он знал, что в горкоме и там дальше такие же люди, деловые и серьезные, а не какие-то злыдни, стремящиеся причинить вред своим согражданам, как оно получалось по разговору Любимова и Гофмана, — они злословили в шутку, но были другие люди, всерьез недовольные и всерьез критикующие советскую власть от основания до самой верхушки.

Он их не понимал, непонятно ему было, чем они недовольны: отдельные неполадки, отдельные нарушения, случаи воровства или недобросовестности нельзя смешивать с государством; смешно и глупо отрицать достоинства социализма из-за какого-нибудь карманного воришки. А Щеглов и здесь брызгал слюной от возмущения, раздраженный «ложью и демагогией», потому что в «Советской энциклопедии» он прочел, что в нашем обществе нет социальной базы преступности, а преступления случались сплошь и рядом, и он доказывал, что причина их заключена в характере человека, от природы жестокого и кровожадного, а не в той или иной социальной базе.

Женя, в конце концов, сделал вывод, что люди тщедушные и малокровные, не способные ощутить удовольствие в спорте и в коллективе сверстников, проявляют себя таким образом, что выискивают (или измышляют) темы для острых разговоров и с их помощью хоть как-то поддерживают собственное достоинство: для упражнений языком особых усилий не требуется. В Университете был один такой хлюпик, он высказывался почище Щеглова, шел в своих рассуждениях гораздо дальше, не только критиковал недостатки, но планировал ломку строя и создание «на его обломках подлинно демократического, народными интересами направляемого, государства...» Все эти критики и «революционеры» страдали близорукостью и недомыслием потрясающим, Женя не мог понять, почему они не видят очевидного: если несмотря на такие открыто враждебные речи они остаются на свободе, продолжают учиться в Университете, продолжают оставаться в комсомоле, то одно уж это опровергает все их стенания об отсутствии свободы слова.

Его двоюродный брат Володя, сын тети Наташи, тоже лепетал, в неполные пятнадцать лет, белиберду насчет единовластия, бюрократизма, авторитарности; Женя с юмором слушал, не принимая его всерьез, с самого детства у него сохранялось к Володе недоброе чувство; когда тот мягко, но настойчиво повторял, навязываясь на спор с Женей, а Женя мог слушать из любопытства, а мог и не слушать, ему было все равно, — повторял слова о лживости, «отсутствии логичной причинно-следственной связи основных постулатов системы и их реального воплощения», Женя с раздражением думал, что он как попугай запомнил чужие речи: ему было известно, что Володя со дня свадьбы дяди Матвея, нечаянно попав в гости к мужчине в халате, когда тот увел его, плачущего, к себе, продолжил и сохранил с ним знакомство, и тетя Наташа, конечно, постаралась, не жалея сил, чтобы сын ее закрепился в доме большого человека — Ученого с большой буквы, хвастливо и довольно говорила она, навещая родственников реже и реже, и Женя подозревал, что именно у этого ученого, не понимая и, может быть, искажая смысл, набрался путаных суждений его двоюродный братец.

Старший брат Володи Борис тоже любил высказываться критически о порядках, при этом он, кажется, зарабатывал беря взятки за устройство абитуриентов в институт: он перешел на работу в иняз и процветал там, у них с дядей Матвеем наладилось общее дело, не вполне законное, и кто-то кого-то обманул, видимо, дядя Матвей не отдал ему причитающуюся сумму, и они поссорились.

Вот эта странность мышления людей, когда они критикуют окружающее, не замечая собственной своей непорядочности, чуть ли не преступности, самоуверенно и твердо обделывают грязные делишки, высказывая возмущение другими — они, все те другие, — будто представляются сами себе идеалом, такая странность не укладывалась у Жени в голове.

Если старый Игнат изрекал: «миру нужна узда», а потом изрекал: «всё ложь, всё фальшь», — это было из разряда непонятного, над которым можно подумать и которое со временем можно понять. Женя сроднился с детства с законченностью его высказываний. В последнее время старик стал скуп на слова, но иногда выражался более пространно и доходчиво.

— Мы шестьсот лет стоим на коленях, — сказал как-то Игнат. — Русскому человеку еще ни разу не позволили подняться с колен... Если он сразу встанет... как прозревший слепой сразу на яркий свет посмотрит... он или помрет, или сознание потеряет, но с ума сойдет обязательно. И свалится наземь. В Европе это делалось постепенно. А мы к прямостоянию на двух ногах не приучены. Тридцать лет тому назад с небольшим — рывком встали и тут же грохнулись... Грохнулись, мой дорогой, и всю землю разброд и жестокое зверство захлестнули. Миру нужна узда!..

Но были другие встречи и другие мнения, которые Женя просто не мог осмыслить, как люди, такие же как он, ходившие в нашу школу, бывшие пионерами, комсомольцами, думают и поступают не только не по-нашему, но вообще не по-человечески, — оставалось за пределами понимания.

Были случаи странные до извращенности.

Дядя Матвей вновь стал бывать у них в доме, он с интересом приглядывался к Жене, был любезен, талантливо любезен, он это умел, если хотел, с приятной легкостью, присущей коммивояжерам, а также всем, кто занимается улавливанием чужих умов и душ; он был крупным руководителем, тетя Люба называла его шишкой, Кирилл обманул его ожидания, и Матвей перестал помнить о нем, но разочарование, вместо того чтобы повергнуть его в уныние, напротив, заставило его с утроенной энергией делать дела на своем уровне, проценты шли на проценты, баснословные стократные прибыли, от которых другой не знал бы, куда деваться, лишь подогревали его деловой пыл, он был Цезарь по части оборотистости, он без устали обозревал окружающее житейское море от поверхности до самых глубин, не упуская ни большой, ни мелкой рыбки, помня каждую щелочку, зная все лазейки на широком фронте от радио-ремонтной мастерской до высших сфер промышленности и вузовского образования, у самого у него был диплом техника-автодорожника, он мог достать любую вещь на свете, устроить любое мероприятие, снять целиком ресторан, или сделать так, чтобы человека взяли на третий курс Московской консерватории, если у того имелся хотя бы один курс института землеустройства. Теперь его внимание направилось на племянника.

Он с суровой твердостью порицал короткие юбки у женщин, джаз, стиляг, узкие брюки (широкие, впрочем, тоже).

— Часть молодежи, к сожалению, потеряла стыд... Прикрываются понятием моды. А, по-моему, это типичный разврат, и ничего больше. — Обрюзгшее, с жесткими чертами, лицо Матвея было похоже на искаженную копию, снятую с лица Зинаиды; она сильно сдала, ей исполнилось тридцать восемь, но она все еще сохранила привлекательность. Матвей говорил, солидно и веско добавляя слово за словом, привычным начальственным тоном, изредка слышалась дрожащая интонация: он пекся о нравственности общества. — Какая к шутам может быть мода, чтобы ноги чуть ли не до зада оголять? Разврат!.. Мать, ты давно по улицам не ходила? В центре? Нет?.. Если пойдешь — ужаснешься. В субботу вечером на Белорусском вокзале собираются с рюкзаками... орут, поют... все вместе, и парни, и девки. Представляю, чего же они станут делать, когда в лесу палатки поставят... — Матвей ухмыльнулся, словно увидев непотребную и заманчивую картину. — Все это модничанье — это пагубное отклонение от нормы!.. Необходимо в корне пресекать!.. Иначе куда мы придем?

— Да мы в лесу, — сказал Женя, — ничего особенного не делаем.

— Ты тоже?.. С рюкзаком?

— Да...

— Ну, туризм — хорошее дело, в общем. Здоровье — и, по крайней мере, занятые... Но модничанье, эти заголенные зады у баб, эти... бесстыжие одежды!.. — Женя сдержал усмешку: дядя Матвей говорил точно с такими же интонациями, как тетя Люба, которую он ненавидел. — Нужно искать методы борьбы с чрезмерной свободой поведения.

Он, не вынимая чайной ложки из стакана, поднес его ко рту и, рискуя выколоть глаз, отхлебнул с громким бульканьем.

Потом он сделал Жене жест рукой. То, что он вспомнил, оживило взгляд его, и все его лицо сделалось возбужденным и почти что живым.

Он пошел с приятелем в ресторан, как простой смертный, вечером, без предварительного звонка, с парадного входа, в ресторан «Националь» на улице Горького. Он долго распространялся о том, что мог заранее заказать столик, десять столиков!.. но он имеет право один раз в жизни побыть простым человеком — «имею право?» — и он пошел инкогнито. Перед ресторанной дверью их остановили две девицы, приличные, хорошо одетые, попросили провести их вовнутрь, сказав, что только провести, а там они сядут отдельно. Женщин без мужчин вечером в ресторан не пускают, объяснил Матвей: постановление Моссовета.

Они сели все же за один столик, завязался общий разговор, и женщины без ломания и без смущения признались откровенно, какая цель у них. Они хотели познакомиться с иностранцем. Зачем? — мужчины задали естественный вопрос. Чтобы вступить в фиктивный брак, по договоренности, ответили женщины, и уехать за границу.

«— Хотим разбогатеть... Меньше, чем за десять лет, мы составим состояние и будем жить, как здесь никому не снилось.

«— На чем разбогатеть?

«— На мужчинах. — Увидев, как случайные их знакомые сражены наповал, они весело рассмеялись. — За границей русские женщины ценятся, как никакие другие».

— Русские женщины ценятся? — спросил Женя.

— Проститутки! — с возмущением воскликнул дядя Матвей. — Это они поскромничали назвать себя... Хотят разбогатеть, как проститутки!.. Вот куда мы придем с нашей свободой поведения!.. с этими джазами, да с узенькими брючками, да с голыми ногами!..

дальше >>

________________________________________________________

©  Роман Литван 1989―2001 и 2004

Разрешена перепечатка текстов для некоммерческих целей

и с обязательной ссылкой на автора.

 

Rambler's
      Top100